В четвертый раз станет он в ногах ее койки, скажет, что ей нечего бояться, проснется целехонькой и невредимой, и протянет стерильно чистую (надо надеяться!) руку за конвертом с деньгами. Наличными, чеков не берем.
Анестезиолог сопровождает его во время обхода, заранее примеряясь к пациенткам приблизительно из тех же соображений, что и палач перед казнью — чтобы потом меньше с ними валандаться.
Наличные поставляет Оливер. Грейс ему после их вернет, но сейчас ей трудно собрать сразу нужную сумму. К Патрику обращаться бесполезно: глядя, как он мертвеет и трясется в ответ на просьбу ссудить деньги, чувствуешь, что совершаешь преступление против искусства, не говоря уже о простой человечности. Оливер предпочитает раскошелиться, чем быть свидетелем Патриковых терзаний.
Ранним вечером во вторник Грейс ложится в лечебницу. Наутро ее будут оперировать.
Поздним вечером во вторник Хлоя рыдает и мечется.
— Возьми у нее деньги, — умоляет она Оливера. — Это ты их дал. Езжай и потребуй назад. Это убийство.
Хлоя, бледная и взволнованная, отлеживается после очередного выкидыша. Восьминедельный эмбриончик, большое дело, — рановато для настоящего горя, поздновато для полного безразличия, хоть и вполне достаточно для потери крови и физических страданий, — но из-за этого все силы ее обманутой души сосредоточены сейчас на ребенке Грейс, которого, как объявляет она Оливеру, необходимо, необходимо во что бы то ни стало спасти.
— Езжай и забери ее оттуда, — кричит она, потрясая кулаком, Оливеру, который стоит и хлопает глазами в полнейшей растерянности. — Забери ее! Скажи, если он ей не нужен, пускай отдаст мне. Как она может, гадина! Бессердечная тварь!
И Оливер, беспомощно барахтаясь в штормовом море материнских страстей, едет, хотя внутренний голос твердит ему, что этого делать не следует. На Оливера не действуют доводы, его не пронять истерикой, но когда на Оливера надвигается первобытная стихия материнства — он делает, что ему велят.
— А как же Мидж? — спрашивает он в дверях.
— А как же я, я? — вопит Хлоя. — А как же мой ребенок?
И Оливер закрывает дверь, отгораживаясь от этого вопля, и едет забирать домой Грейс.
Месяцев через пять, в больнице святого Георгия, Грейс производит на свет Стэнопа. В соседней палате покинутая всеми Мидж рожает Кестрел. В детской новорожденных ненароком кладут в кроватки, стоящие рядом, и, когда крошку Кестрел выписывают из больницы с конъюнктивитом — от которого ее не удается вылечить долгие годы, — вину за это справедливо приписывают Стэнопу.
А у подножия больницы, как ни в чем не бывало, деловито снуют по Гайд-Парк-Корнер машины, словно все, что ни делается на этом свете, обыденно, целесообразно и приводится в движение силами, которые вполне нам подвластны.
Попранная Мидж еще два года с похвальным усердием влачит видимость существования жены и матери, а там, оставив Патрика, глазные капли, любовь и долг, отдает душу богу.
Грейс, естественно, считает, что во всем этом повинен Стэноп.
Больницу святого Стефана на Фулем-роуд, куда положили Элен, давным-давно пора сносить. Так по крайней мере говорит Хлое таксист, ползя с нею на Фулем-роуд от вокзала на Ливерпуль-стрит, мимо больницы святого Георгия, по забитому транспортом Лондону в самый разгар часа пик.
— Ну и заведение! Тараканы кишмя кишат. У меня там угробили родного дядю. Свалился на улице, они ему — чик! — и оттяпали почку. Очнулся он, сестра и спрашивает, как, дескать, чувствуете себя. «Хорошо, — говорит. — Когда первую вырезали, было гораздо хуже».
Хлоя молчит.
— Это я вам не в обиду, — говорит таксист. — Пошутил, чтобы вы не скучали. Из близких кого едете проведать?
— Да нет, — говорит Хлоя. — Не сказать, чтоб из близких.
Элен, Марджорина мать. Это она из вредности толкнула Патрика в объятья Мидж и тем самым, хотя и косвенно, толкнула Мидж на самоубийство. Несчастную Мидж без сознания забрали из дому туда же, к святому Стефану, да не довезли — умерла по дороге в карете «скорой помощи».
Произошло это в день рождения Стэнопа и Кестрел, правда, оба еще были в том возрасте, когда герою дня куда интереснее яркая обертка, чем сам подарок, поскольку оба успели прожить на свете всего-навсего два годика.
Элен, Марджорина мать. В неуловимой поре меж расцветом и увяданием, временно — мыслимое ли дело?! — без любовника, возвращается из Австралии и выгоняет Патрика из Фрогнал-хауса. Что ее побудило к этому? Сознание, что без спроса распорядились ее имуществом, и притом не лучшим образом, или же возмущение, что опозорена ее плоть и кровь? Ибо всю огромную гостиную целиком загромождали портреты обнаженной Марджори, а обнаженная Марджори являла собою, на взгляд Элен, нечто столь нескладное, угловатое, мелкокучерявое и грушевидное, что никоим образом не делала чести своей матери. Или, может быть, попросту со зла, что Марджори, оставленная за сторожа, пренебрегла своими обязанностями и, заручась материальной поддержкой из источников, нимало не зависящих от Элен, преспокойно смоталась в Оксфорд добывать себе очередной диплом, а дом бросила на темную личность, которая не считает нужным стричь волосы или стирать рубашку, ест не вилкой, а руками и вытирает жирные пальцы о свалявшуюся растительность на подбородке, достающую до груди, тоже поросшей курчавым рыжеватым жестким волосом, — может быть, попросту со зла выставила Элен Патрика за дверь Фрогнал-хауса, картины уничтожила, а на дверь повесила замок?
Читать дальше