Да, нелепо…
Грызущий себя более остервенело, чем собственные угрызения!
Тебе мало было быть просто убийцей, тебе непременно надо было стать нелепым убийцей ?
Впервые в жизни он испытал абсолютность своего одиночества, ибо ничто не делает нас более одинокими, не заставляет углубиться в самих себя, как подтверждение собственной нелепости.
Его удивил взрыв собственного смеха.
Но он смеялся не над собой.
Он смеялся над Адольфом Гитлером.
Он вспомнил, что видел — это уже превратилось в воспоминание! — как Аденоид Гинкель карабкался по занавескам своего кабинета в приступе кризиса восходящей мании величия и играл с воздушным шариком в виде глобуса, пока тот не лопнул прямо у него перед носом… Гротеск! Полный гротеск! Чаплин откровенно высмеял Гитлера! Он снова принялся кричать: «Чар-ли! Чар-ли!»
Но на этот раз никто его не поддержал, потому что сцена с картой мира давно кончилась, фильм продолжался, и в данный момент показывали совершенно нейтральный фрагмент, когда на гетто вдруг снизошло чудесное спокойствие, когда Ханнах прихорашивалась, чтобы пойти на свидание с цирюльником, а цирюльник прихорашивался, чтобы пойти на свидание с Ханнах, а во дворе, собравшись вокруг господина Жэкеля, соседи доброжелательно обсуждали эту зарождающуюся идиллию…
— Заткнись! — вдруг выкрикнул ему голос из зала.
— Замолкни! — ответил ему эхом другой.
— Чтоб тебя, заткнешься ты или нет?
Ладно, ладно, он подавил свой приступ смеха в очередном глотке виски.
Шестьдесят два года спустя, в конце октября 2002-го, когда «Диктатор» вновь появился на французских экранах, я только что закончил эти страницы, и мы с Минной пригласили Соню снова посмотреть этот фильм.
Париж, 19-й округ, станция метро «Жорес»… Набережная Сены… Пруд Вилет, по которому плавно скользят лодки… После сеанса, когда уже стемнело, мы пошли в ресторан рядом с кинотеатром. Во время ужина Соня рассказала нам, что Чаплин упрекал себя потом за то, что снял этот эпизод счастья в гетто.
— Со сценографической точки зрения это тем не менее оправдано, — пыталась защитить его она. — Диктатор Гинкель просит займа у еврейского банкира Эпштейна, и, чтобы получить его, он решает приласкать поселенцев гетто. Комический эффект обеспечен: вчерашние гонители становятся такими же предупредительными, как собаки-поводыри, счастье появляется на пороге с присущей ему естественностью, и жизнь снова идет своим чередом, как будто ничего и не было.
Соня задумчиво смотрела на водную гладь, где теперь отражались освещенные фасады зданий.
— Но когда размах геноцида стал известен всем, — продолжила объяснять она, — всегдашние хулители Чаплина стали обвинять его в том, что он смягчил ужас происходящего; а он, который так великолепно предвосхитил этим фильмом историю, он им поверил, этим идиотам! Ему стало стыдно за то, что он снял эти несколько беззаботных минут… И даже за то, что он заставлял смеяться над ужасами нацизма.
Она кипела от ярости. Именно в этот момент я как нельзя более ясно увидел в ней юную девушку, которой она когда-то должна была быть. Она стучала ладонью по столу; наши стаканы, подпрыгивая, двигались к краю.
— Боже мой, это ведь самые острые моменты фильма! Именно потому, что, стирая трагедию, они подчеркивают систематический ужас. В течение нескольких секунд в этом всеобщем сумасшествии нормальные люди живут нормально; со всеми их небольшими достоинствами и мелкими недостатками… Завтра их ждет смерть, почти всех, а немногие выжившие никогда больше не узнают беззаботного спокойствия… Вот что снял Чаплин! Сам не зная того, он снимал последние мгновения беззаботности.
Когда Минна спросила, почему с самого начала и до последних дней все так доставали Чаплина, Соня ответила:
— Причина всегда была одна и та же: Америка предоставляла нам единственный выбор между убийцами и ассоциациями нравственности. Чаплин не терпел ни одних, ни других, ему пришлось заплатить за эту независимость мысли, и довольно дорого!
Затем, возвращаясь к моей книге, она сказала:
— Но если я правильно поняла, ваш двойник оказался не слишком чувствительным к этой сцене мира в гетто.
Нет, он был чувствительным к другому. Поднявшись со дна его бутылки, очевидность поразила его: никто в гетто не замечал сходства между цирюльником и диктатором! Его это настолько изумило, что он захотел предупредить об этом соседей, однако инстинктивно решил от этого воздержаться… И все же, все же то, что никто не реагировал, это было… Посмотрите (его глаза расширились до размеров экрана), посмотрите же: после пятнадцати лет амнезии цирюльник вернулся-таки в гетто; все присматриваются к нему, глядят только на него, говорят только о нем, и никто не видит, что он — точная копия Аденоида Гинкеля, портреты которого развешаны повсюду! Ни господин Жэкель, ни его жена, ни господин Манн, ни даже Ханнах! Никто! Ни малейшего намека на малейшие родственные черты, сближающие диктатора и цирюльника. Черт, что они слепые, что ли? Ханнах собирается на свидание с двойником тирана, а мадам Жэкель наряжает ее, будто она собирается к сказочному принцу! Все гетто радуется, наблюдая, как сиротка отправляется в лапы двойника Людоеда! Даже в зале Biograph Theater зрители находят вполне естественным и даже желательным, что Полетт Годдар готова связать свою жизнь с близнецом Адольфа Гитлера. «Это же повторение Гитлера. Черт возьми, — кричал про себя двойник, — надо предупредить малышку! Но нет, — поправлялся он, — условие, старик, кинематографическоеусловиестарина! И ведь все проглатывали это, как само собой разумеющееся. Это было еще одно подтверждение гениальности Чаплина! Чарли, решительно, ты — король! Но если отнестись к этому серьезно, — продолжал размышлять он, — еслиотнестиськэтомусерьезно, — заикался он про себя, — почему никто не замечает сходства между этим цирюльником и этим диктатором, что все это значит? Или, скорее, то, что они это замечают, но принимают безоговорочно, что это значит?»
Читать дальше