* * *
Ничего со мной не стрясется,
коль хлеба кусок найдется.
Хлеб?
Само собой:
в дом приходит хлеб трудовой.
Не то сгинуть придется,
коль хлеба куска не найдется!
Хлеб? – само собой.
Автомат... тут вопрос другой.
Хлеб насущный? – само собой:
чтоб за жизнь —
в ежедневный
бой.
Средь фабрик и заводов
та песня родилась.
Нас долго мучил голод,
годами кровь лилась.
Сегодня нас мильоны,
мы строим Общий Дом,
мы красные знамена
мечты своей несем.
Мы сметаем порядки
государства господ —
это в классовой схватке
побеждает народ!
Огни социализма
рассеивают мрак,
на зов родной Отчизны
в бою равняем шаг.
Сегодня Польша встала
в обличье трудовом —
насилье капитала
с родной земли сотрем!
Мы сметаем порядки
государства господ —
это в классовой схватке
побеждает народ!
Раздавим сапогами
фашистский черный сброд!
Страна Советов с нами
как добрый друг живет.
И с городом воскреснут
руины деревень.
Мы первомайской песней
встречаем новый день.
Мы сметаем порядки
государства господ —
это в классовой схватке
побеждает народ!
Моя мама была знакома с врачом по фамилии
Перкаль,
моя мама питала к нему симпатию и уважение,
доктор Перкаль был достоин уважения моей мамы,
в нашем доме не было антисемитизма.
Мои друзья евреи сражались в Войске Польском,
мои друзья евреи погибали за Польшу,
моим друзьям – миллионам моих друзей! —
поставили памятник в гетто.
Какой Гомеров гекзаметр воспел бы такую смерть?
С ней не сравнится даже истерзанный труп
Патрокла.
О! не Илиада – Аид... Больше, чем Голгофа, —
Освенцим...
Вот основание памятника в варшавском гетто.
Мир, мир умершим. Не мир, а борьба – живым,
борьба за имя людское для каждого, кто человеком
зовётся...
Моя мама была знакома с врачом по фамилии
Перкаль,
который был благородным человеком.
* * *
Мысли мелькают белками в парке —
глядишь, устанут...
Тянется день, а суровые парки
тянуть не станут.
Жизнь коротать за чаркой – не дело,
топай по тропам!
Только моя-то жизнь пролетела,
словно галопом.
Родина-матушка, тюрьмы да войны,
книжки, журналы, —
нет, не могу помереть спокойно:
мало мне, мало!
Эх, написал бы я пасквиль на Бога —
Бог не отпишет.
Ванда, мой свет, написал бы так много —
да кто услышит?
Кто мне поверит, что май приходит
осенью зябкой,
что жить охота – аж пальцы сводит?!.
(Дочка, писал твой папка.)
* * *
В пьяной башке, наконец, ясно,
пьяные звезды скоро погаснут,
встанет рассвет бельмом на глазу слепого,
радио загремит на весь мир – и давай трещать
(по радио, конечно, гуралю в керпцах слово,
а может, ещё какое важное дело,
может, Трумэн какой-нибудь или Бевин),
ну и пусть себе верещит на свет целый.
Зачем?
Откуда мне знать.
Решил я (вместе с моей душой) – нынче май,
так пускай... будет сирень и каштанов свечи,
и чтоб тишина стояла,
и небо было за́лито синевой,
и снова был я влюблен бесконечно.
Да так и есть!
Ванда, любимая,
Радио пусть катится...
а любовь не остынет.
* * *
Знаю, Пушкин страдал от царя.
Да что там. Знаю давно:
слова его, как алмазы, горят
каждым каратом. Но
всё-таки он в тех антишамбрах [30] От фр. antichambre – прихожая.
съёживался чутьчуть,
когда вокруг ошивалась шантра
па. Кто? Не в этом суть.
Обнявшись, будь я на сто лет моложе,
я бы плакал с ним от тоски.
Факт: я хандрю и мучаюсь тоже —
от Вислы и до Оки.
Поляк и русский, мы оба люди,
но одного не осилю:
это было и это будет —
«Клеветникам России».
Мое добро – кусок карандаша,
которым я пишу.
Что ждет меня? – поселится душа
в тиши, покинет шум.
А гром в тиши? – история зовет —
зовет из дома в путь.
И будущее говорит: «Вперед!»,
а прошлое: «Забудь!»
Живу я так же, как живет народ,
обычный польский люд.
Идти за смертью? – радостный поход.
Идти за счастьем? – труд.
Читать дальше