Через долину в дали
лесные радости звали,
и забыли о небе хмуром
приятели Гаврань и Мурань —
оба к солнцу вершины вздымали.
По снегу, что выпал впервые,
белый день босиком пляшет;
кудри рассыпал ржаные,
шляпой соломенной машет.
Пламя пробрало солому
розово, зеленовато, лилово...
Счастья – дню золотому!
Славься, огнеголовый!
Под небом, ясным подетски,
за горою скрылась устало
громада света и блеска
и на землю тенью упала.
Береза, шумная, юная, на берегу стояла,
береза взглянула в воду, испуганно затрепетала,
бежать бы скорей, бежать бы, косы свои развевая.
И не смогла. И заплакала. А почему – не зная.
Я подошел к березе, чистой такой и белой,
нож вонзил беспощадно в ее молодое тело,
жадно напился соком – кровью ее живою,
упал и заснул... Береза шумела над головою.
Мне снились мои потери, мне снились мои печали,
и ветви твои, береза, сочувственно трепетали.
С ножом в руке я проснулся – короток сон злодея...
Голубее могло быть небо, но быть не могло грустнее.
Сегодня снова то и дело
льет дождь. Угас последний луч.
Ноябрь, как трагик ошалелый,
хрипит в амфитеатре туч.
Скандируя свою кончину,
он под покровом мокрой тьмы
гекзаметром прорвал плотину,
залил дома, залил умы!
Сквозь эти дни пройти попробуй —
на всем отчаянья печать...
И сам не знаю, отчего бы
мне было в эту ночь не спать.
Впрямь это было безрассудство —
с ней под дождем бродить всю ночь.
В итоге воспаленье чувства
и грусть, какой не превозмочь.
Душа напрасно ожидала,
к чему старание мое?
Стать мудрым сердце опоздало,
и – бух! – тогда в небытие.
Ноябрь, как трагик ошалелый,
в амфитеатре туч почил...
«Скажи мне, сердце, ты болело?»
«Я, как всегда... Ты что – забыл?»
Послал бы я музу к дьяволу —
так ей, музе, и надо!
А мне бы кислого яблочка
из чужедальнего сада.
А мне бы орешков с неба,
птичьего молока,
да смерть слетела ко мне бы,
беспечна и легка.
Слетела бы вдруг, без груза,
только с глоточком «чистой», —
и ну тебя к черту, муза,
дописан «дневник артиста»!
За окнами капли считает оттепель —
пятьдесят, сто – не церемонится...
Паркет поскрипывает – вот тебе
снова и снова твоя бессонница.
Ночь у кровати уселась – сводня,
мыслям жестоким моим попутчица,
ключ протянула: «Попробуй сегодня.
Незачем столько напрасно мучиться».
Рядами книги... Шекспир, Диккенс...
Турецкая шаль небрежно брошена...
И вдруг – все поразительно дико! —
я в карты с гостем играю непрошеным.
С фигляром сегодня я в карты играю,
сдаю. Он цепью бренчит понимающе.
Заранее проигрыш свой считаю,
не кончилась страшная эта игра еще.
Здесь дамы, тузы, короли и валеты
собрались в купе с полуночного часа.
И с ними я должен сидеть до рассвета,
простым пассажиром третьего класса.
Улица Милая вовсе не милая,
улицей Милой не ходи, моя милая.
Дома стоят там важные,
большие, трехэтажные,
глядят сурово в небо
с тревогой, с болью, с гневом.
За домом двор зловонный,
в нем шум неугомонный,
там дети бродят хилые,
там с юных лет сутулятся,
эх, улица ты Милая,
ох, милая ты улица!
На улице Милой – бюро похоронное,
мясник, палатка с водою лимонною,
для кукол лечебница рядом в подвале —
вид более жалкий представишь едва ли.
Вдруг «скорая помощь» проносится с шумом,
чудак парикмахер в тринадцатом умер.
Повесился; тщетно мечтал он о славе,
напрасно фальцетом всю жизнь прогнусавил.
Милая, если б могла ты понять,
как тяжело мне по Милой блуждать!
Стих не родится, бездомны мечты
в этом унылом гнезде нищеты.
То был не парикмахер, а ангел невинный,
с Милой в небо вознесся он, точно с трамплина,
пролетал, белокрылый, над каждым он двориком
и кидал ребятишкам по белому перышку.
Дети ручками перья хватали несмело,
а потом с неба снег пошел, ангельски белый,
люди шли, проклиная свой труд и усталость,
ангел скрылся, а грязная лужа осталась.
Читать дальше