В начале этого периода на сцене и появился г. Гудман. Мало-помалу Севастьян передал ему все свои литературные дела и почувствовал большое облегчение, приобретя услуги такого расторопного секретаря. «Обычно я заставал его в постели, – пишет г. Гудман. – Он лежал с видом недовольного леопарда» (тут, надо полагать, намек на бирюка в чепце из «Красной шапочки»)… «В жизни не встречал более мрачного человека, – пишет он в другом месте. – Говорят, французский писатель М. Пруст, которому Найт сознательно или подсознательно подражал, тоже имел склонность к апатичным интересным позам…» И дальше: «Найт был чрезвычайно тощ, с бледным лицом и изнеженными руками, которые он с женским кокетством любил выставлять напоказ. Как-то он признался мне, что любит по утрам выливать в свою ванну полфлакона французских духов, но при всем том он выглядел исключительно неопрятно… Как и большинство писателей-модернистов, Найт был тщеславен до чрезвычайности. Раз или два я ловил его за наклеиванием газетных вырезок – несомненно, рецензий его книг – в красивый и дорогой альбом, который он запирал в ящик стола, может быть немного стесняясь, что мой неодобрительный взор упадет на сей плод слабости человеческой… Он часто ездил за границу, я бы сказал дважды в год, надо полагать, в Париж „паризвиться“… Но из этих поездок он всегда делал большую тайну и притом выказывал этакую байроническую томность. У меня сложилось впечатление, что эти поездки на Континент были частью его артистической программы… Это был законченный позёр ».
Но уж если г. Гудман принимается рассуждать о предметах более глубоких, то тут его слог действительно воспаряет. Главный его замысел состоит в том, чтобы показать и изъяснить «фатальный раскол между Найтом-художником и огромным, бушующим миром, его окружавшим» (здесь, очевидно, подразумевается круговое расщепление). «Беда Найта состояла в его несостоятельности по отношению к миру, – восклицает Гудман и ввинчивает здесь троеточие. – Отчужденность есть первостатейный грех в нашу эпоху, когда смятенное человечество с жадностью обращается к своим писателям и мыслителям, требуя от них если не исцеления, то хотя бы внимания к своим болезням и невзгодам… „Башня из слоновой кости“ позволительна, только если превратить ее в маяк или в вышку радиовещания… В такой век… до краев наполненный жгучими вопросами, когда… экономическая депрессия… брошенные на произвол… обманутые… простые люди… рост тоталитарного… безработица… грядущая сверхвеликая война… новые стороны семейной жизни… секс… устройство вселенной…» Как видим, интересы г. Гудмана обширны. «А между тем Найт, – продолжает он, – категорически отказывался интересоваться вопросами, выдвигаемыми нашим временем… Когда его просили присоединиться к какому-нибудь движению, принять участие в важном заседании или просто поставить свою подпись рядом с именами более известными под каким-нибудь манифестом непреходящей подлинности или под обличением великого злодеяния… он наотрез отказывался, сколько бы я его ни увещевал и даже ни умолял… Да, в своей последней (и самой темной) книге он подвергает мир обозрению… но избирает при этом такой угол зрения и замечает такие стороны, которые совершенно расходятся с тем, что серьезный читатель вправе ожидать от серьезного писателя… Все равно как если бы добросовестному исследователю жизни и оснащения какого-нибудь большого предприятия показали бы, с разными словесными ухищрениями, мертвую пчелу на подоконнике… Когда я пытался привлечь его внимание к той или другой только что вышедшей книге, захватившей меня своей жизненно важной проблематикой, он отвечал, как ребенок, что все это „белиберда“, или отпускал какое-нибудь другое абсолютно неуместное замечание… Он принимал солипсизм за альпинизм и воображал, что слово это от латинского „солнца“. Он не хотел понимать, что это просто темный тупик… Однако из-за своей повышенной чувствительности (помню, как он морщился, когда я похрустывал суставами пальцев – дурная привычка, которой я предаюсь, когда пребываю в задумчивости) он не мог не ощущать какой-то своей неправоты… того, что он все больше и больше отгораживается от Жизни… и что в его солярии может отказать рубильник… Его мрачный настрой, который сначала был реакцией искреннего молодого человека на грубый мир, куда была заброшена его темпераментная юность, и который позднее, когда он стал пользоваться успехом как писатель, выставлялся напоказ как модная маска, теперь принял новый, уродливый характер. Теперь доска, висевшая у него на груди, уж не гласила более „одинокий художник“ – незримые пальцы переделали надпись на „я – слепец“».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу