В глотке у Каретникова даже что-то задёргалось от этой мысли, страшно ему стало. На фронте страшно не было, а тут стало. Одолевая страх, худые мысли, он упрямо нагнул голову, постарался втянуться в шинель, которая греть уже совсем перестала, прислушался к собственным шагам, к резкому скрипу подошв: этот скрип зубы расшатывает, будь он неладен, лечить потом челюсти придётся.
«Думай о чём-нибудь хорошем, добром, тёплом, — приказал он себе, — думай! Иначе худо будет, замёрзнешь».
Он сейчас уже начал понимать, что не рассчитал свои силы — а раз так, то он может и не добраться до матери; Парфёнов, опытный человек, знающий что к чему, был прав, когда пытался задержать Каретникова, — надо всё же было переночевать в госпитале, а когда развиднелось бы и дома, сугробы, пустыри окропил жиденький тусклый свет, отправился бы к матери. Может, заночевать где-нибудь в брошенном доме, в покинутой пустой квартире? Мелькнула в нём мысль исчезла — в брошенных стылых домах ночевать ещё опаснее, чем на улице, оглянуться не успеешь, как уснешь, а уснув, замёрзнешь. Сто из ста, ни одного шанса на выживание нет. Остаётся одно: двигаться вперёд.
«О чём таком хорошем думать, а? — спросил он себя. — Что можно назвать хорошим, добрым, тёплым? В жизни многое построено по законам контрастов, одно оттеняет другое делает резким, отчётливым: жарким летом мы мечтаем о зиме и синих мягких сумерках, держа в руках снег, вспоминаем безмятежное летнее купанье где-нибудь в чистом, заросшем кувшинками пруду, видя орла, застывшего в тяжёлой грузной думе на обломке скалы, обращаем взор на безмятежных говорливых летунов воробьев, извечных спутников человека, таких же общительных, как и сам человек, в холод думаем о тепле, и дума эта часто бывает губительной — человек забывается, теряет осторожность…»
Лето, лето… Вернётся ли оно когда-нибудь? Дивная пора, при воспоминании о которой невольно щемит сердце. Каретников на ходу закрыл глаза. На минуту, всего лишь на минуту закрыл — и сразу перед ним из нематериальной пустоты, из ничего возник звонкий зелёный луг, длинный, ровный, с высокой, ещё не тронутой литовкой косца травой. Травы, цветы, пчёлы, шмели, всякие букашки, козявки, сороконожки, гусенички, божьи коровки… Кого тут только нет, какие только твари не ползают! Кр-расота, лепота, душа отдыхает и радуется. А трав-то! Вон короставники, много их, растут густо — словно сиреневое рядно на зелень накинуто, цветёт короставник жарко, того и гляди займётся пламенем, вспыхнет, словно свеча, спалит всю округу, вон луговая герань — неприметное льдисто-голубоватое растение, посмотришь издали — вроде бы небо в лужице отражается, а ближе подойдёшь — нет, не небо и не лужица это, совсем другое — живые былки из земли прорастают, дышат, жадно тянутся вверх, головы под солнышко подставляют.
А вон то ли вата, то ли пена, то ли облачные лохмотья прилипли к мелким зелёным кустикам, то ли дым сквозь землю просочился — это подмаренник, он самый, узнал Каретников и невольно улыбнулся. И вот ведь какое странное дело, холод куда-то отступил, буханка за пазухой, будто некая печушка, снова начала греть его, телу сделалось теплее.
Травостой ровный, густой, высокий, глаз веселит. Да и не травостой это, а высокотравье. «Травостой… высокотравье… травостой… высокотравье…» — будто заведённые, сами по себе зашевелились каретниковские губы. Но больше всего на лугу было кипрея. Кипрей ещё иван-чаем зовут, из этого цветка действительно хороший чай получается, густой, ароматный, с конфетами-подушечками можно выпить ведро. Стебли высокие, ровные, цветы розовые, пахучие, словно пудра фабрики «ТеЖе», дух от кипрея идёт женский, голова невольно кружится.
А ведь у Каретникова действительно кружится голова, в теле его, в грудной клетке все затихло и умерло — и сердце вот уже не бьётся, и лёгкие не работают. Все остановилось, окостенело, скоро конец придёт. Тревожно-то как…
Всё-таки опасность на войне и опасность в тылу — разные вещи, на войне человек с нею свыкается, опасность невольно делается принадлежностью окопного быта, а в тылу — дохлый номер, человеку не дано с нею свыкнуться, каждый раз, как её ни жди, она появляется внезапно.
«Но какой же это тыл — блокадный Питер? — попробовал Каретников возразить сам себе. — Это же фронт внутри фронта. Холод, голод, темень, обстрелы по одиннадцати часов в сутки, пожары, бомбёжки. Иногда крутится в небе один-единственный самолёт, а полрайона в бомбоубежище спешит от него спрятаться, голову чем-нибудь надёжным прикрыть. Ведь хрен его знает — кинет однотонную бомбу и смоется… Под бомбу-однотонку не дай бог угодить, два-три квартала как ветром сносит, под обломками тысячи людей может похоронить. Нет, блокадный Ленинград — это всё-таки фронт! Но, видать, не обладал даром убеждения Каретников, даже самого себя убедить не мог, качнул головой отрицательно: — Нет, всё-таки это тыл. Значит, и ощущение опасности другое — иначе почему в груди всё затихло, умерло? На фронте никогда так не бывает…»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу