— Вот как? — Тася почему-то покраснела и ушла в купе.
— Но ведь это было во сне! — крикнул я.
Проехали Иркутск. И вот она, Ангара. Уже вечер. Темно-зеленая вода кажется светящейся при голубом свете луны. Поезд врывается в тоннель. Тьма. Из тьмы липнет к окну длинный белый поток паровозного дыма, бьется о стекло. Постепенно черная пустота рассеивается, стук колес становится более отчетливым, и далекие бледные звезды бегут ко мне навстречу. Тоннели... тоннели... тоннели... Им нет конца.
Осторожно открываю дверь в купе. Все спят. Горит синий ночник, освещает съеженную фигурку Таси, свешенную руку Зырянова, широко раскрытый рот Соснина. Изо рта вырываются урчащие, рокочущие, свистящие звуки. Я беру со стола чайную ложку, сую ее в рот Соснину и начинаю там ею болтать, как в стакане. Соснин захлопывает рот. Наступает благословенная ночная тишина.
— Спасибо, Алеша, — доносится до меня шепот:
Я гляжу на Тасю. Но глаза у нее закрыты, и ничем она не выдает себя.
Байкал появился на рассвете. Солнце врастяжку лежало на нем. Встревоженный весной лед переливается, искрится, прижатый ветром к берегу. Над водой чайки, гагары, утки. Вода в том месте, где они полощутся, горит ярче льда.
Тоннели... тоннели... тоннели...
Все уже встали, давно попили чаю, а тоннели все еще идут, и поезд, вырываясь из одного, ныряет в другой.
Байкал то прячется за густой кустарник, то выходит на чистое. Лед и небо.
Тоннели... тоннели... тоннели...
Незаметно Байкал отдаляется. И вот уже скрылся.
— Прощай, Байкал! — сказала Тася.
— И здравствуй, Селенга! — сказал Зырянов.
Река, широкая, с зелеными островами, с отмелями, песчаными косами, бежит рядом с поездом.
— Буран! Закройте окна! — кричит проводник.
Быстро, за какую-нибудь минуту, небо затянулось черной тучей, и вот уже ничего не видно. Густая, непробиваемая пыль серой полосой движется за окном.
— Монголией пахнет, — говорит Зырянов, — каких-нибудь двадцать километров до границы.
А поезд идет и идет. Проехали Улан-Удэ, а буран все сильнее. Скучно. В окно глядеть не на что. Читать не хочется. Остается одно: забраться на свою полку и спать.
— Искали хохлы-переселенцы деревню в этих краях, — слышу я голос Зырянова. — Нашли. Стали гадать: «Чи та? Чи не та?» Оказалось, та. Отсюда и пошло названье — Чита.
— Чи-та, — раздельно повторяет Соснин и гогочет. Видимо, эта старая история ему в диковину. — У нас тоже деревня есть, называется Ольховка. Ольхи много, потому и прозвали так.
Неожиданно раздается звонкий смех Таси.
— Здо́рово, да? — спрашивает ее Соснин. — Го-го-го-го-го! Я таких историй сам знаю много.
Тут уж мы начинаем смеяться все. Смеемся до слез. С нами вместе хохочет и Соснин.
— Я веселый, — говорит он, — могу покойника расшевелить. Го-го-го-го-го!
А поезд идет и идет. Как петляет дорога! Она тянется среди сопок. Метрах в ста от нас извивается еще один путь. Неужели мы поедем по нему? Да, да, вот уже паровоз сворачивает в ту сторону, выгибаются вагоны. Я вижу весь состав. Паровоз вовсю намахивает лоснящимися локтями. Проходит какое-то время, и невдалеке появляется тот путь, по которому мы недавно ехали.
— Эсовое вписывание, — говорит Зырянов.
— Эсовое, — хохочет Соснин.
— Да, похоже на латинское «эс».
— Латинское. Знаю. Это значит, приехал из учения сын к отцу. Вот отец и спрашивает его: «Чему научился?» А сын отвечает: «Латыни». Ну, отец велит: «Потолкуй». Сын говорит: «Пожалуйста, папаша. Видишь ложку?» Отец говорит: «Вижу». — «Так по латыни она будет называться ложкус». — «Хорошо, — говорит отец, — а как же будет печка?» — «Печкус», — отвечает сын. — Соснин гулко загоготал. — Здорово? — И замолчал.
— Это все? — спросила Тася.
— Ага, — удовлетворенно ответил Соснин.
— Да нет, позвольте, есть же конец, — вмешался Зырянов.
— Ну! — удивился Соснин.
— Конец таков. Отец спрашивает: «А как называются вилы?» Сын отвечает: «Вилкус». — «А навоз?» — «Навозикус». — «Так вот, — говорит отец, — бери вилкус и отправляйся возить навозикус».
— Го-го-го-го-го! Навозикус! А я всем рассказываю без конца. И ничего, го-го-го-го-го, смеются!
В окна заглянули пихты, но, испугавшись нашего смеха, отскочили назад.
Поезд, как время, что бы ни случилось в вагоне, идет и идет. Проехали станцию Мих.-Чесноковскую. Неподалеку от вокзала — Зея. Отлогие, равнинные берега. Вода цвета неба, а небо как глина. Все это быстро мелькает, исчезает, появляется, прячется. За Зеей простирается степь, голая, без кустарника, без деревца. Даже не верится, что были сопки, леса. Но вот тоннель, и, как перевернутая страница, опять сопки, они тянутся зубчатой грядой, поросшие густым, вековым лесом.
Читать дальше