Ермак Дионисович крайне удивился столь неожиданной встрече. За минувшие четыре года оба немало изменились, но сразу же узнали друг друга. Они по-мужски неловко обнялись и расцеловались.
— Ты какими судьбами попал сюда? — первым опомнился Таров. — Откуда?
— Чуть ли не кругосветку совершил.
— Фамилию ты изменил, что ли?
— Нет. Просто восстановил старобурятскую транскрипцию — Халзанэ.
— А почему монгол? — спросил Таров.
— Не знаю. Когда меня спрашивали о национальности, я сказал, что бурят-монгол [14] До 1958 г. буряты официально назывались бурят-монголами.
. Немцы записали для краткости: монгол.
— Ну, Платон, садись к столу и рассказывай о своих приключениях.
— Я так рад встрече, Ермак Дионисович... Не могу опомниться, будто во сне. Угостите, пожалуйста, сигаретой. Спасибо... Друзья-друзьями, а обращаются, как с арестантом, в тюрьме держат, — частил Халзанов, ломая спички дрожащими пальцами и отводя взгляд. Таров с недоумением и жалостью смотрел на него, ставшего предателем. В голове роились вопросы, догадки, сомнения...
Халзанов выкурил сигарету и почти спокойно приступил к рассказу.
В июне сорок первого закончил институт. Началась война, его призвали в армию. В октябре под Вязьмой Халзанов был захвачен немцами.
Жизнь в плену Халзанов рисовал так: «Доставили в лагерь, на севере Польши. До войны там были торфяные разработки, и фашисты наспех создали концлагерь. Вонючее, ржавое болото, чахлые деревца. Условия были жуткие. Давали двести пятьдесят граммов хлеба в день и мутную водицу, которую называли то супом, то кофе. Хлеб из отрубей и опилок.
Комендантом лагеря был гауптштурмфюрер — это вроде армейского капитана — Гельдерлинг, белобрысый верзила, пруссак «голубых кровей». Расстреливал людей по малейшему поводу, а бил без всякого повода.
Побег был совершенно невозможен. К лагерю вела одна дорога. По ней даже в шапке-невидимке не проскочишь. А кругом непроходимые топи. Находились смельчаки, бежали. Сами попадали на виселицу, и мы из-за них страдали: на заключенных накатывалась новая волна репрессий и издевательств. Пока силы были, держались, но к весне сорок второго года вовсе ослабли. Каждый день умирало тридцать-сорок человек. Бессмысленная смерть! Конечно, всякая смерть нелепа. Но на фронте у тебя в руках оружие, ты сам можешь убить того, кто несет смерть. В лагере же смерть была хозяйкой, никаких законов для нее не было. Смерть была злобной, мстительной: не сразу забирала человека, а издевательски долго отнимала силы, кровь и уж потом лишала жизни. На виду у всех день и ночь чадила труба крематория, напоминая о твоей неизбежной участи.
Тогда я понял, как мы были далеки от жизни до войны, болтая о гуманизме, философских категориях и прочих высоких принципах. Этот вздор в лагерных условиях никому не был нужен. В лагере ценится только сила. Если ты можешь лупить ближних своих, тебя боятся; если ты слаб и беззащитен, то самый последний доходяга норовит раздавить тебя, как мокрицу. Понятия чести, совести теряют всякий смысл...
Халзанов замолчал и опустил голову. Его лицо и уши были пунцовыми. Таров не останавливал, не перебивал его, не задавал вопросов. Он думал: «Зачем Халзанов так подробно рассказывает об этом? Хочет разжалобить меня или готовит оправдание каким-то подлым своим делам?»
Халзанов, не спросив разрешения, взял сигарету из лежащей на столе пачки и глубоко затянулся.
— Что замолчал? Продолжай.
— Умирать мне не хотелось, Ермак Дионисович, я ведь еще и жизни как следует не видел... Как-то пришли в лагерь люди, одетые в немецкую форму, и стали вербовать добровольцев в национальные легионы. Я записался в калмыцкий легион или корпус. Почему пошел? Хотел жить — это прежде всего. Может быть, рассчитывал этим путем освободиться от плена. Надо полагать, к тому времени не прошла обида за несправедливый арест отца и за то, что меня вышвырнули из института. Служил я добросовестно. Мстил беспощадно. Немцы заметили мое усердие, присвоили офицерское звание, доверили командовать батальоном. Потом стал сотрудничать с «абвером», сюда вот передали...
— Война скоро кончится. Как же будешь глядеть в глаза соотечественникам?
— Никак не буду, дорогой Ермак Дионисович. Я часто повторяю строчки, оставшиеся в памяти со студенческих лет: « Я ушел от родимой земли и туда никогда не вернусь, где тропинками ветер в пыли бороздит деревянную Русь».
— А вы-то, Ермак Дионисович, как очутились тут? — спросил Халзанов, очевидно, спохватившись, наконец, где он находится.
Читать дальше