С такими же смятенными чувствами мчался мирославский протопсальт и за Никитские ворота, на Гранатный двор, где должны были снарядить для Украины две-три телеги пороховых гранат, и там встречали напористого посланца Украины не тёмные, необразованные холопы, а люди обученные и наторелые, крепаки, сведущие в химии и науках пушкарных, искусные в точных расчётах, свыкшиеся с опасностью набивки ручных и пушечных гранат, — и эти просвещённые и умные люди встречали и провожали Омельяна так, что ему и здесь виделись те самые россияне, к коим за подмогой он поспешал сюда болотами и лесами немало долгих дней, и хотелось ему их тоже помянуть добром в той песне, что уже звенела в ушах, складывалась в строки и строфы, сама просилась на уста.
31
На пятый день после его пения в Успенском соборе, в пятницу, уже в сумерках, когда Омельян собрался из царских палат идти домой, то есть в гончарню Шумила Жданова, царь негаданно велел певцу остаться ночевать в Кремле.
— Уж поздно, — сказал венценосец. — Без провожатых стрельцов, без фонаря, без оружия — ночью в Москве не ходят.
— У меня доброе оружие всегда при себе, — грустно усмехнулся Омелько.
— Какое оружие? — разом всполошился государь, затем что в кремлёвские палаты оружно входить не дозволялось.
Увидев неприкрытый испуг, Омелько, сам над собою подтрунивая, рассказал царю про случай в степи, когда песня спасла его от смерти и убила желтожупанного есаула.
— В Москве тебе сие оружие не поможет, — усмехнулся и государь. — Потянут за песню в Стрелецкий Приказ на расправу.
— Придётся идти домой тишком-нишком.
— И всё-таки попадёшь в Приказ: кого схватят средь ночи на улице — всех велено почитать ворами, соглядатаями, лазутчиками… — и тишайший приветливо молвил: — Придётся-таки заночевать здесь.
«Тут мне и каюк!» — мелькнула думка, ведь неспроста был у царя столь невесёлый голос: парубок разумел, что царёва кручина столь же опасна, как и прекраснодушие царское, его тихий нрав, его кротость, кои оборачивались порой нежданными вспышками гнева — по малейшему поводу, а то и без него.
Они меж тем уже шли наверх, к внутренним государевым покоям в Теремах, недавно возведённых на месте деревянных государевых палат, и глаз Омельяна радовали цветные кафли, резьба по белому камню, невысокие укромные своды, расписанные усердными руками русских мастеров, грани драгоценной посуды, играющие при свете тусклых фонарей, с коими шли за государем царедворцы, изукрашенное адамантами оружие, скифетры, диадемы и «державы», золотые посохи и цепи (кольчатые, звенчатые, вязеные), чаши, братины, чары и кубки, оклады на иконах и евангелиях, творения русских мастеров-холопов.
Было там немало и подарков иноземных послов: золотая посуда (от королей датского и аглицкого), золотая булава (присланная турецким султаном Муратом), дары Варшавы, Гольштинии, Франции, Статов голландских, изделия непревзойдённых умельцев Востока.
Свет фонарей несчётно множился в блестящих гранях металла и бесценных камней, стекла и хрусталя, и, отражаясь, дробился огненными брызгами, играл, переливался, словно бы Омельян на всё то глядел сквозь слёзы, хотя восторга до слёз и не было, как не было и душевного преклонения перед несусветным богатством, не было и желания владеть им, а дух захватывало лишь от чудесного мастерства и таланта умных человеческих рук.
Проходя из палаты в палату, царь останавливался возле всюду расставленных золотых клеток, где, нахохлившись, мигали от внезапного света певчие и безгласные птицы, здешние и заморские, и накрывал клетки на ночь шёлковыми платами.
За золотыми прутьями томился попугай, зелёно-красный, нарядный, сановитый, напыженный.
— Что боярин! — прыснул Омельян.
— Ave, Caesar, — нежданно закаркал попугай. — Моrituri te salutant!
Омелько захохотал:
— Это про меня?
— А что он говорит? — сердито спросил государь.
— Он — по-латински, — шевельнул усом Омелько. — «Здравствуй, царь, обречённые на смерть приветствуют тебя!»
— Что за «обречённые на смерть»?
— Так должны были кричать римские гладиаторы, когда в ложе Колизея появлялся император.
— Audiatur et altera pars!.. — прокричал попугай.
— «Да будет выслушана и другая сторона…» — перевёл Омелько. — Он, видно, принадлежал некогда стряпчему, сей попугай.
А попугай, крикнув «Ergo bibamus», дико захохотал.
— Что он сказал? — спросил государь.
— Приглашает на чарку горилки.
Государь в сердцах плюнул и спросил у Омельяна:
Читать дальше