— Хорошие имена, — усмехнулся Нарышкин, — ласковые.
— Да только дела у них не ласковые были, лихие да злохитрые! Сказывают, показалось им как-то, что мало они душ христианских загубили. Вот и порешили меж собою, что можно и поболе награбить. Удрали из Кудеяровой шайки и стали сами по уездам шерстить. И в такую лютость вошли, столько народу православного порезали да поклали, что сам Кудеяр головой только качал, когда про дела их черные прознавал.
— Ну-ну, рассказывай, — Нарышкин потянулся и сладко зевнул. — Мне в детстве на ночь Терентий тоже много чего рассказывал. И про Агафонушку и про Щелкана Дуденьтьевича и про Козу-дерезу.
— Ну, это Вы, Сергей Валерианович, зря на меня напраслину возводите, — Степан заморгал глазами. — Я Вам как на духу все рассказать хотел… Как Вы есть мой спаситель…
— На вот, вина хлебни, сказочник! — Нарышкин подал стакан. — Что дальше-то было?
— Вы же мне, сударь, не верить изволите, что ж я зазря распинаться стану? — Степан обиженно надул губы, но от своей порции вина, однако, не отказался.
— Ладно, допустим, я верю, валяй дальше.
— Ну, дык вот, — продолжил Степан. — Те окаянные разбойники, Татенок и Пуденя, много добра награбили и попрятали в землю, чтобы денежку на черный день пасти. Долго — коротко, наконец обложили их царевы войска в одном овраге. Они, значит, лиходеи окаянные, порешили в руки казакам не даваться. Отбивались до последнего из пистолей. Да и то сказать, от Татенка любая пуля отскакивала — не брала. Видать, заговоренный был! Покудова его один ливенский поп, который при казаках был, насмерть-то и не убил!
— Чем же он его убил, коли тот заговоренный был?
— Известно чем, сударь! — Степан допил вино и утер мокрую бороду. — Поп тот пулю отлил из пуговицы от своей рясы. Той пулей его и ушибли, Татенка, значит.
— Ну, а что ж стало с этим… как его, вторым?
— Пуденя, после того как Татенка убили, долго еще отстреливался, а потом убег и схоронился в пещере. И никак его оттудова взять не можно было. Тогда казаки вход в пещеру взорвали порохом. Там в этой пещере Пуденя без воздуха и пищи издох!
— Собаке — собачья смерть, — философски констатировал Нарышкин. — Очень занимательный рассказ, Степа. Право же, ради этого стоило тащиться в Петербург. И что же — это все?
— Нет, сударь, не все, — Степан зашипел пуще прежнего. — Я знаю место, где схрон их разбойничий запрятан!
— Кто запрятан?
— Схрон… ну, поклажа, то есть, зарыта.
Степан встал и подошел к двери. Из комнаты доносилось только мерное сопение спящей Катерины.
— Никому не сказывал, даже ей, а Вам так и быть скажу! Только я знаю, где он, клад этот, обретается.
— Да ты сам-то откуда знаешь? — разговор начал забавлять Нарышкина.
— Да уж знаю! Мне перед смертью один человек открылся. И карту передал, где все обозначено.
— Какой такой человек?
— А вот какой… Его сродственник, он и был ливенским попом этим самым, что с казаками разбойников обкладывал. Татенок, перед тем как дух испустить, успел все попу исповедать про сокровища. Поп от службы церковной в скором времени в мир ушел. Обженился. Нанялся к болярину одному, на чьей земле схрон был зарыт, чтоб деток его грамоте обучать. Поклажу разбойничью он вырыть не успел. Бог его прибрал, видать, в наказанье. Однако же указку поп оставил — где искать. Прописал все обстоятельно, что к чему и помер — «наг, яко благ, яко и нет ничего»! Через многое время записи кладовые, случаем, попались на глаз правнуку поповскому. А может статься и к праправнуку. Как разберешь, кто он ему доводился? Ведь с той поры годов-то сколько прошло! Тьма тьмущая!.. Ну, дык вот. Правнук поповский управляющим стал в тех краях, на барской земле. Клад он сыскал и перепрятал. Только тратить сокровища до поры, знамо дело, опасался…
— Что же он сразу богатеть не стал?
— Да ведь человек был осторожный! Ежели сразу забогатеть, а ну как донесут?! Где взял? Откудова? С каких блинов такие залишки? А так никто и не докумекал. Он даже мне только опосля открылся, когда уж при смерти был. Боялся! И я теперь опасаюсь тож! Степан тревожно покосился на входную дверь.
— Вот, извольте видеть сами, — он извлек из-за пазухи засаленный и грязный, свернутый вдвое листок пожелтевшей политурной бумаги.
— Что это?
— Это она самая, запись кладовая и есть!
Нарышкин взял листок.
— Черт знает что, ничего не понять… будто куры набродили!
Он придвинулся ближе к свету и, с трудом разбирая замысловатые каракули, прочел:
Читать дальше