Я встал,
и сразу —
рядом стол.
Обрубки маузера —
вот.
Боёк,
прицел,
пружина,
ствол.
Ему,
оставь его
в дому,
дай только волю, —
оживет.
Скорей на мост
к Москве-реке,
мой груз
в руке,
под мостом — синь.
Любовь
приказывает:
«Кинь!»
Вот здесь
конец
моей беде,
я маузер
с моста
бросил вниз:
— Кругами завернись
в воде,
войди в пески
реки Москвы
и вройся
дулом
в ил и слизь!
А ты
на берегу,
на том —
спасибо,
милая,
за жизнь.
Еще проплачу я
не раз,
не раз
приникну
к прядке ртом,
не раз
я вспомню
жалость глаз
и слабость
твоих бедных рук.
Не раз
я вскрикну:
«Клава!» —
вдруг.
Где б ни был я:
у южных пальм,
у скользких льдов,
у горных груд,
где я
палатку
ни развесь, —
кровать
твоя
была
вот тут,
и столик
твой стоял
вот здесь,
и тут
меня
любила
ты!
Какие б я
ни рвал цветы,
тот луг
начнет
в глазах кружить!
Когда мне будет
плохо жить, —
хотя б во сне,
не наяву, —
ресницы мне
раздвинь,
приснись,
коснись
хотя б во сне
рукой,
шепни:
«Живи…»
И я живу,
тебя,
как воздух,
ртом ловлю,
стихом,
последнею строкой
леплю
тебе
из губ:
люблю.
«Сказали мне, что я стонал…»
Сказали мне,
что я стонал
во сне.
Но я не слышал,
я не знал,
что я стонал
во сне.
Я не видал
ни снов,
ни слов
я не слыхал —
я спал, —
без сновидений сон.
Товарищ утром
мне сказал,
что слышал
долгий стон,
как будто
больно было мне —
так
я стонал
во сне.
Да,
все, что сдерживалось днем
затихшее
в быту дневном,
уже давно
не боль,
не рана,
а спокойный шрам,
рубец,
стянувшийся по швам, —
а что
для шрама соль?
Да!
Я забыл
луга в цвету
и не стонал
о ней, —
я стал считать
ту,
что любил,
почти
любовью детских дней.
Но если б знали вы —
как это все
взошло со дна,
очнулось
смутной раной сна
и разошлось,
как швы.
Но я
не видел ничего
во сне.
Я спал
без снов.
Товарищ
в доме ночевал,
и это
я узнал
со слов…
Как мог
таким я скрытным стать
и спрятать от себя
боль
и бездумно спать?
Но боль живет,
и как ни спишь,
и как ни крепок сон,
какую б ночь
ни стлала тишь —
все слышит,
знает стон,
все помнит стон,
он не забыл
ту,
что бессонно я любил
в дали́
ушедших дней,
стон
мне
напоминал о ней,
чтоб днем
не больно было мне,
чтоб я стонал
во сне.
Жил да был
Телефон
Телефонович.
Черномаз
целиком,
вроде полночи.
От него
провода
телефонные,
голосами
всегда
переполненные.
То гудки,
то слова
в проволоке узкой,
как моя голова —
то слова,
то музыка.
Раз читал
сам себе
новые стихи я
(у поэта
в судьбе
есть дела такие).
Это лирика была,
мне скрывать
нечего —
трубка
вдруг
подняла
ухо гуттаперчевое.
То ли
ловкая трель
(это, впрочем, все равно), —
Телефон
посмотрел
заинтересованно.
Если
слово поет,
если
рифмы лучшие,
трубка
выше
встает —
внимательней слушает.
А потом уж —
дела,
разговоры
длинные…
А не ты ли
была
в те часы
на линии?..
Я дома не был год.
Я не был там сто лет.
Когда ж меня вернул
железный круг колес —
записку от судьбы
нашел я на столе,
что Золушку мою
убил туберкулез.
Где волк? Пропал.
Где принц? Исчез.
Где бал? Затих.
Кто к Сказке звал врача?
Где Андерсен и Гримм?
Как было? Кто довел?
Хочу спросить у них.
Боятся мне сказать.
А все известно им.
Я ж написал ее.
Свидетель есть — перо.
С ней знался до меня
во Франции Перро!
И Золушкина жизнь,
ее «жила-была» —
теперь не жизнь, а сон,
рассказа фабула.
А я ребенком был,
поверившим всерьез
в раскрашенный рассказ
для маленьких детей.
Все выдумано мной:
и волк, и дед-мороз…
Но туфелька-то вот
и по размеру ей!
Я тоже в сказке жил.
И мне встречался маг.
Я любоваться мог
хрустального горой.
И Золушку нашел…
Ищу среди бумаг,
ищу, не разыщу,
не напишу второй.
1
Сад, где б я шил, — я б расцветил тобой,
дом, где б я спал, — тобою бы обставил,
созвездия б сиять тобой заставил
и листьям дал бы дальний голос твой.
Читать дальше