Юнна МОРИЦ
Горечь прежних пыток
Поэзия жива свободой и любовью...
Поэзия жива свободой и любовью.
На каторге, в тюрьме, в изгнании — жива,
на бойне, где народ причислен к поголовью
и меньшинство идет в желудок большинства.
Но всюду — тайники, убежища, укрытья:
то щель в глухой стене, то свет в чужом окне.
В сугробе, в сапоге, во рту, в мозгу, в корыте
спасаются стихи — в копне и в дряхлом пне,—
и спросит юный внук у бедного Адама:
—А где ты был, Адам, инструктор ПВО,
когда стерег Руслан [1] Руслан — собака из повести Г. Владимова «Верный Руслан».
безумье Мандельштама?
—Я был, где большинство, а он — где меньшинство.
У черта на рогах, в трубе и в готовальне
спасаются стихи по воле меньшинства,
чтоб совесть большинства была еще кристальней,
когда промчится слух: Поэзия — жива!..
...когда примчится весть о меньшинстве великом,
которое сожрал кровавый людофоб,
усатый лилипут, с изрытым оспой ликом
и толпами рабов, его лобзавших гроб.
Ни мертвый, ни живой не прекратит свободу
поэзии, чей дух не брезгует бедой.
Поэты — меньшинство, дающее народу
дышать, дышать, дышать —
хоть в стебель под водой!
Страна вагонная, вагонное терпенье...
Страна вагонная, вагонное терпенье,
вагонная поэзия и пенье,
вагонное родство и воровство,
ходьба враскачку, сплетни, анекдоты,
впадая в спячку, забываешь — кто ты,
вагонный груз, людское вещество,
тебя везут, жара, обходчик в майке
гремит ключом, завинчивая гайки,
тебя везут, мороз, окно во льду,
и непроглядно — кто там в белой стуже
гремит ключом, завинчивая туже
все те же гайки... Втянутый в езду,
в ее крутые яйца и галеты,
в ее пейзажи, забываешь — где ты,
и вдруг осатанелый проводник
кулачным стуком, окриком за дверью,
тоску и радость выдыхая зверью,
велит содрать постель!.. И тот же миг,
о верхнюю башкой ударясь полку,
себя находишь — как в стогу иголку,
и молишься: о боже, помоги
переступить зиянье в две ладони,
когда застынет поезд на перроне
и страшные в глазах пойдут круги.
Весело было нам на моих поминках...
Весело было нам на моих поминках,—
пан студент напевал, молодой настолько,
что мы ходили с ним гулять
к розовым фламинго,
а Дудинцев подточил базис и надстройку!..
На поминках моих было нам весело,—
пан студент напевал...
А и то — благо,
что хрустело — хруп! хруп! — оттепели месиво
и еще не — хряп! хряп! — доктора Живаго.
Было нам весело на поминках моих,—
пан студент напевал, кавалер с форсом!
Был он парень — не мой,
был он многий жених,
но как вспомню про все — шевелю ворсом.
Два поколения изменят взгляд на вещи...
Два поколения изменят взгляд на вещи,
наш путь трагический в читальне пролистав.
И, содрогаясь, назовут еще похлеще
событий химию, их свойства и состав.
Нам выдирать пришлось бы вместе с потрохами,
чтоб разглядеть все эти язвы, все рубцы,
всю эту боль, кровоточащую стихами,
где наши странники живут и мертвецы.
Не тридцати-сорокалетним кавалерам,
увядшим в поисках, откроется оно,
а детям, отрокам, блуждающим по скверам,—
их одиночество прозреньями полно.
И, наши трепеты надежд воспоминая,
они печально улыбнутся нам вослед,—
как бы улыбкой милосердья пеленая
младенцев, Иродом порубленных чуть свет.
А непорубленный... Сегодня воскресенье
и прутья вербные в серебряной воде —
одно-единственное, может быть, растенье,
в котором теплится надежда, как нигде.
Лучше я выгляжу в худшие дни...
Лучше я выгляжу в худшие дни,
краше — когда я синим
горю огнем и мои ступни
по раскаленным бегут пустыням,
бешено перегребая ритм,
как песок, засасывающий паденье
и превращающий, господи, метеорит
в толстое произведенье,—
(ради которого каждый день
просыпаться и вылезать из коек?!
Мне для этого — даже одеться лень,
и уж точно жевать и курить не стоит!)
Есть одна драгоценность, о ней и речь
смертельна!.. Когда она затвердела,
когда ее можно в слова облечь,
все кончено — вынос тела,
зачехленье зеркал и со-
болезнованье!.. О боже,
все, кроме этого, будет? Все —
кроме этого дна и дрожи?
Раскачивай мглистый, пьянящий стыд
в моих косматых очах,—
этот грех прекрасный мне больше льстит,
чем лавровый венок на плечах.
Читать дальше