IV
В других одеждах жили мы когда-то:
я — в хорьих шкурках, в мехе лисьем — ты.
Еще дотоле — жили мы в Тибете
как мраморные снежные цветы.
Стояли мы без времени, без света,
кристаллами, — но в снеговой пыли,
ответствуя ознобу жизни внешней;
при первой же возможности — цвели.
Мы шли сквозь чудо, новые одежды
на смену старым покрывали нас,
мы пили соки каждой новой почвы
И знали, что приходит светлый час.
Храбры мы становились, как дельфины
как пух, легки, текучи, как вода,
Мы были то мертвы, то снова живы,
(но не были свободны никогда!)
Мы расцветали в каждом новом теле,
сулил нам счастье каждый новый плод.
(Но о тебе с тобой не говорила
я, ибо камень птицу не поймет).
Меня любил ты. Я любила тоже
прижаться телом к телу твоему,
и ночь тебе отдать, не вопрошая.
(Нет, ты не любишь! Зренье ни к чему).
И мы вошли в страну, отныне нашу,
судьбу связавши с ней и разделя.
Твои ладони раковиной были,
в которой умещалась вся земля.
V
Откуда же границы вдруг возникли
кто проволокой окружил леса?
По дну ручья запальный шнур протянут,
из чащи взрывом изгнана лиса.
Кто знает, что в горах они искали?
Слова? Но их не выдадут уста,
они прекрасны на любом наречье,
их погубить не сможет немота.
Хлеб разделен у пункта пропускного, —
лишь два шага — и ты уже вдали:
граница жестко лечит ностальгию
пригоршней неба и комком земли.
Все это прежде было, в Вавилоне:
на твой вопрос певучий — мой ответ
звучал гортанно, — пусть конец раздору
сулил пророк, покинув Назарет.
Подавши знак — внимай ответным знакам,
отыскивай предметам имена;
едва ли снег — всего лишь прах небесный,
снег это в той же мере тишина.
Раздельность наша — общее несчастье,
вдоль воздуха начертанный разрез.
Листвы предел и воздуха границу
стирает ветер на шатре небес.
Границы между нами исчезают,
пускай в словах еще живут пока —
но всякому воздастся по заслугам,
когда придет по родине тоска.
VI
Ножи с утра поют, прильнув к точилу,
забой скота: утеха велика,
и ветер гладит заскорузлый фартук
готового к работе мясника.
Веревка стянута — язык наружу,
спадают хлопья пены с бычьих морд,
сосед готовит соль, душистый перец,
уж он-то видит: туша — высший сорт.
Примета есть, что мертвецы легчают.
Здесь жизни жизнь всерьез и не впервой
— кто ныне взвешен, тот не защитится! —
решительный удар наносит свой.
И тотчас же, до трапезы дорвавшись,
к кровавым лужам припадают псы,
покуда те не станут черной коркой
в ближайшие вечерние часы.
И кровь тогда твои окрасит щеки,
твой первый стыд, и мысли о судьбе:
кровавый ливер ясно повествует
о будущем твоем — тебе, тебе.
Вот вырезка, вот кости мозговые,
а вот ты сам: у вас удел один.
Одежду предков на забытой прялке
затягивают нити паутин.
Глаза возводишь — прочь уходят годы,
тускнеют быстро юных лиц черты,
стоят в веночках из цветов поддельных
над бойней деревянные кресты.
VII
С утра под праздник вся семья помылась,
дом выскоблен снаружи и внутри,
и от соломинок в руках детишек
блестящие взлетают пузыри.
Село танцует: веселятся маски,
наряжены пшеничные снопы
в знак завершенья сбора урожая,
и музыка плывет поверх толпы.
Гармоника губная дудке вторит.
Ночь, как топор, обрушится вот-вот.
Горбун дает свой горб на счастье тронуть
любому, и мечтает идиот.
Горит костер, труды и дни венчая:
и семена, и искры сообща
взлетают к звездам, к месяцу — с надеждой,
вознагражденья в небесах ища.
А в ельнике — стрельба; шальная пуля
свистит, кому-то череп раскроя,
и этот кто-то падает, и тело
в себя приемлет рыхлая хвоя.
Прощальный танец и жандармов топот
окутаны густеющею тьмой,
и скорбно через поросль можжевела
бредет последний пьяница домой.
Во мраке жутко плещутся гирлянды,
бумажный шорох длится без конца,
по опустевшим лавкам бродит ветер
и шелестит оберткой леденца.
VIII
Не выдумала ль я озера эти
и реку! С горным кряжем — кто знаком?
Идущий семимильными шагами
возьмет ли карлика проводником?
Читать дальше