Только кресты украшают могил бугорки,
на перекладинах нет ни единой строки.
Будто, нахлынув, все надписи смыла вода.
Имя утратив, заснули они навсегда.
Здесь и тщедушный, и сильный навеки затих.
Бабы брюхатые, дети во чреве у них.
Все, что тревожило, мучило или влекло —
было что было, — на свете пришлось тяжело.
В гальке у берега много косматой травы,
доброй к живущим и ласковой к тем, кто мертвы;
кладбище в зелень настойчиво прячет бурьян.
Хрипло кричит на болотистой пойме баклан.
Только крестьянин молитву порою прочтет,
выждет минуту и снова свой плуг поведет.
Места довольно для каждого, и в тишине
светятся воды, и город на той стороне.
Над недвижным руслом старицы, куда
затекла весною и цветет вода,
у начала тракта, к насыпи впритир —
деревянный, ветхий уцелел трактир.
Выкрашена в зелень каждая доска,
прямо под террасой — топкая река,
к обомшелым сваям вот уж сколько лет
тянется последним стеблем очерет.
Здесь уху в охотку ест рыбачий люд,
городские тоже ужинать идут,
отдыхают, глядя на нехитрый скарб:
не в урон карману запеченный карп.
Задевая гравий, прочь ползет баржа,
наплывает вечер, тишина свежа,
и река струится между берегов,
отделив собою город от лугов.
О вине, быть может, белом и сухом
кто-нибудь и скажет — мол, шибает мхом, —
это — с непривычки: не сгубить вина
зеленью и сладкой плотью сазана.
Ты с рыбачьим краем слит сейчас в одно:
старица, трактирщик, местное вино,
женщина напротив, — только все белей
полоса тумана от глухих полей.
* * *
«Мы, разделившие с пылью летящей судьбу…»
Мы, разделившие с пылью летящей судьбу,
мы, у которых начертана гибель на лбу,
мы у которых и общего — разве что цель,
все-таки многого алчем и жаждем досель:
хлеба от хлеба, который без нас испекли,
плоти от плоти (как мы стосковались вдали!),
силы от силы, что стала добычею тьмы,
места от места, с которого изгнаны мы.
Мы, что все время сбивались с прямого пути,
свято желая хоть что-то святое найти —
окаменели сердцами, никто не припас
времени на доброту и на мудрость для нас.
Сделай же так, чтобы сгинула наша беда,
минула горечь… Мы скоро уйдем в никуда:
хлеба нам дай и вина, на тропу отведи,
и, наконец, беспощадным судом не суди.
Сегодня у них — ни луны, ни балкона,
им страшен в гардинах малейший шорох.
Молча, в обнимку, лежат, ожидая
полночной смерти на мягких рессорах.
Лежат и зябнут, сцепивши руки,
веки смежа, ничего не желая.
(О как прежде сияла луна над постелью!..)
Славься, матерь-земля, славься, мачеха злая!
Под ливнем звезд разрастается громом
цикад и лягушек оркестр вековечный.
Лежат, обнявшись, молчат стесненно.
Каждое сердце — молот кузнечный.
Лежат, ожидая приезда смерти,
все прочее слуху чуждо, и зренью.
Последнее чувство живое — голод,
навеянный вянущею сиренью.
Благо тому, кто легко умрет,
благо тому, кто в постели умрет,
сладко заснет, никогда не проснется.
Благо мухе, погибшей в бокале крюшона.
Не дойдя до постели, до седины не дожив,
умирают, бывает, в воздухе, на воде,
бесследно ушедших земля поглощает,
и нет ни надгробия, ни эпитафии.
Умирают на колесе и в печи,
умирая, идут муравьям на прокорм,
умирают в песке, в снегу;
по именам даже ветер умерших не знает.
Благо мухе, погибшей в бокале крюшона.
Горе мухе, завязшей на липкой бумаге.
Горе мухе, которой ребенок, играя,
обрывает крылья и лапки,
и потом забывает ее на окне.
Еще хоть однажды
произнести: «Сентябрь» —
вспоминая любой сентябрь
из числа пережитых.
Кувшин на пороге.
От петли к косяку
тянется паутина. Ступай
домой и выстукивай знак:
«Сентябрь».
Уже пушинки парят
над тлеющим терном.
Скоро твоя перчатка сочтет
пустые гнезда.
Потом иди. Не прощаясь, иди
дальше, вперед — и вернись.
Кто в сентябре — сентября
не избегнет, останется здесь
на сто лет за решеткой.
Читать дальше