Это чувство в нас живет давно,
это им рассыпаны щедроты
подвигов.
И верю я — оно
штурмом брало крепости и доты.
Видел я:
казалось, беззащитный,
но в снегу неуязвим и скор,
по-пластунски полз вперед сапер
к амбразурам с шашкой динамитной.
Ветер пел:
«Пробейся, доползи!»
Снег шуршал:
«Перенеси усталость!»
Дотянулся.
Дот зловещ вблизи —
пять шагов до выступов осталось.
Понял:
этот холм, что недалеч, —
как бы там судьба ни обернулась —
нужно сбить,
придется многим лечь…
И саперу, может быть, взгрустнулось.
К вечеру,
когда была взята
с гулким казематом высота,
мы его нашли среди обломков.
Он лежал в глухом траншейном рву,
мертвой головою —
на Москву,
сердцем отгремевшим —
на потомков.
Значит, память подвигом жива!
В сутолоке фронтовой, военной
эти недопетые слова
стали мне дороже всей вселенной.
И в часы,
когда душа в долгу,
в праздники,
когда поет фанфара,
песенку про гибель кочегара
равнодушно слушать не могу.
Финляндия
1940 г.
«В конце войны черемуха умрет…»
В конце войны черемуха умрет,
осыплет снег на травы
лепестковый,
кавалерист, стреляющий вперед,
ее затопчет конскою подковой.
Пройдут года —
настанет смерти срок,
товарищам печаль сердца изгложет.
Из веточек черемухи венок
кавалеристу в голову положат.
И я б хотел — совсем не для прикрас, —
чтоб с ним несли шинель,
клинок,
и каску;
и я б хотел, чтоб воин в этот раз
почувствовал
цветов тоску
и ласку.
1940 г.
«Я забыл родительский порог…»
Я забыл родительский порог,
тишину, что сказкой донимала.
Мною много пройдено дорог —
счастья мной потеряно немало…
Кроха жизни — как тут ни борись…
Я прошу ценой любимой песни:
детство невеселое,
воскресни,
отрочество,
дважды повторись!
Чтобы мог сказать я без тревог:
да, во мне иное счастье бродит,
много мною пройдено дорог —
пусть по ним
друзья мои проходят.
Бахмут, госпиталь
1940 г.
Еще томятся матери и дети
в напрасном ожидании отцов.
Они не лгут, что света нет на свете,
что мир ужасен — душен и свинцов.
Гуляет в странах, вырвавшись из плена,
драконом бронированным война.
И вздрагивает слава Карфагена,
когда, пред сталью преклонив колена,
мрут города и гибнут племена.
Солдаты умирают на рассвете
за тыщи верст от крова и семьи.
Томятся дома матери и дети,
гремят в Восточной Африке бои.
И где-то там, под солнцем полуденным,
ад проходя и бредя словом «рай»,
худой солдат, в походах изнуренный,
сорвал кольцо
с гранаты невзначай.
Осколочная сила просвистела!..
Идут солдаты Африкой тоски,
Лежит в пустыне взорванное тело.
Его заносят жгучие пески.
И вот сейчас, когда легко солдату
лежать в песках, освистанных свинцом, —
Европа мне напомнила
гранату
со снятым
неожиданно
кольцом!
Канун войны
1941 г.
Роса еще дремала на лафете,
когда под громом дрогнул Измаил:
трубач полка —
у штаба —
на рассвете
в холодный горн тревогу затрубил.
Набата звук,
кинжальный, резкий, плотный,
летел к Одессе,
за Троянов вал,
как будто он не гарнизон пехотный,
а всю Россию к бою поднимал!
1941 г.
Погода
не сыра
и не простудна.
Она, как жизнь,
вошла и в кровь
и в плоть.
Стоял такой мороз,
что было трудно
штыком
буханку хлеба расколоть.
Кто был на фронте,
тот видал не раз,
как следом за трассирующим блеском
в знобящей мгле над мрачным перелеском
летел щегол, от счастья пучеглаз.
Что нужно птице, пуле вслед летящей?
Тепла на миг?
Ей нужен прочный кров.
А мне довольно пары теплых слов,
чтобы согреться в стуже леденящей.
1941 г.
«Говорят, что степень зрелости…»
Говорят, что степень зрелости:
примерять, прикидывать,
чтоб остаться в цельной целости,
чтобы виды видывать.
Я всегда в глаза завидовал
тем, кто мог прикидывать,
но потом в душе прикидывал:
стоит ли завидовать?
Читать дальше