(2013, январь – 6 февраль)
взаимно тихо говорит
из досок сбитая зима:
ты не умрёшь с тоски [с тоски
не сходят] не взойдя с ума
и всходы у дурных времён
как входы в торфяные мглы
открыты пальцами собак
пещерных – до земли голы
и деревянный вертолёт
бормочет дым из глубины
горит по тихому как лёд
из нефтяного дна воды
но не взаимны голоса
из досок сбитая зима
выгуливает смерть свою
и лает будто снег в санях
ей деревянный вертолёт
летящий от зимы на свет
потрескавшимся языком
кровавый слизывает след
с лопаты лижет свой язык
как пёс дурея от крови
до крови [разодрав живот
земной у жестяной воды]
(2013)
волен Гулливер в собаке
что собака в Гулливере
в суете и вере едут
в некоем прощальном сквере
а обратно едут люди
как растения обвиты
мрамором и снежной крошкой
поигрушечно убиты
сшиты Гулливер с собакой
и собака с головою
тень проходит между ножниц
сизым веком на куски
камень ножницы водице
шьют и гроб и рукавицы
набирают в тень собаки
гулливеровой тоски
(2013)
10 вариантов письма Даниле Давыдову
Без боли головной,
без мёртвых комиссаров
стоит звезда в глазах
у площади вокзалов,
распивших на троих
распиленных прохожих:
[один наверняка
был на тебя похожим],
второй держал портвейн
под вялой желтой кожей
[переносил октябрь
на несколько попозже],
без боли головной
был третий с голодухи
и всё гудел в Казань.
Прикусывая руки,
косноязык мороз
[и варится в испуге
воробушек, во тьмах
какой-нибудь Калуги
он затолкает в рот
приезжим комиссарам
прыщавый – как народ —
словарь покрытый салом,
он выпьет тёплый жир
на площади вокзалов].
Уже почти не жив
[подумать – так не мало!]
садись в вагон-вокзал,
в базар в Челябу чурный,
и слушай, как таджык
перевирает чудный,
нам данный, чтобы врать
и русский привокзальный —
без мертвяков аглицких
и боли комиссарной.
Такая осень на Меридиане
в кромешном Че за ангела сидит
в сугробе [с пьяной рожей и часами],
с химическим заводом говорит,
внутри себя имея дуру речи,
внутри которой чешет колобок,
читающий Платона – тает-тает,
таит алкоголизм, зашитый в бок,
сверчит [покрытый кожей и хитином]
меридиана ангел и подлец,
чтоб жизнь тебе не показалась длинной
и приключилась всё же под конец.
О, людоед [под тканью голубиной]
с пластмассовым стаканчиком в глоток,
и ножичком в ладонях перочинных,
порежется лишайником на чпок.
Такая осень на меридиане —
что нечего и незачем писать.
В сугробе пьяном – с рожей и часами —
о бабе думать – с филогиней спать
с химическим ожогом в селезёнке.
С кромешной тьмою переезжий Че,
храня с Урала бабу под пилоткой,
следит, как едешь ты вообще, вообще.
В одиннадцать часов утра
темно на этом свете,
что означает, что на том
москва – в поту и смерти,
с таджикской немощью во рту,
с водой мордовской в коже,
и как бы ей уральский стыд
в отместку осторожен.
В одиннадцать часов косых,
летящих вертикально,
к которым ты почти привык,
с линейкой пятибалльной
к тебе подходит вялый бог,
и гипсовой рукою
подписывает эпилог.
Свободою такою
пока спускаемся в Аид
и пишем – прицепные,
и непохожие стихи едят
Урал с Москвою —
пока в одиннадцать утра
темно от разговора,
гуляет слева от утрат
ментяра стоголовый.
Гуляет стыд и режет срам
свои, как масло, ноги
почти прозрачным существам,
стоящим на пороге,
когда в одиннадцать утра
светло, и гул проносит
нелепых, как птенцов, в губах
и воды дворник косит.
Февраль синицу подметает,
и в форточку её глядит,
и ничего не понимает —
хотя на воздухе горчит.
И Иванов, нелепый Коля,
обросший перьями в анфас,
читает Одена для Оли,
и немец хлещет «was ist das».
Читать дальше