Эта надежда на общий язык как на уравнивающий и выдерживающий любые прорывы в речи частной и личной делает стихи Рымбу родственными не столько «Ткачам» Гейне или революционным стихам и песням с их призывом к всеобщей солидарности, сколько утопическим мирам Андрея Платонова, в которых равенство изображается уже наставшим. Послереволюционная Россия оказалась на обломках мира, единственным реальным достоянием которого осталась бедность, и именно из этой бедности Платонов творит свой идеальный мир коммунизма.
Платонов, по словам самой Галины Рымбу, во многом служит ей ориентиром. И это объяснимо: его идеализм, оказавшийся слишком радикальным, «антисоветским» для страны победившего большевизма, хранит в себе надежду, необходимую поколению тех, для кого крах СССР лежит слишком далеко в прошлом, чтобы быть осознанно пережитым и встроенным в личную взрослую историю, но недостаточно далеко, чтобы стать историей общей, книжной, не затрагивающей напрямую личной картины мира. Платонов, при всей утопичности его текстов, оценивал образование СССР во многом реалистичней самих его лидеров: бедность и руины, составлявшие обыденную жизнь, были для него не временными издержками нового строя, а как раз ресурсом, из которого должна была родиться новая человечность, законы и принципы которой он воображал и изобретал. Эта утопия дает тот материал, который затягивается в исток тогдашних надежд, вовлекающий в себя и теперешние тексты Рымбу.
утопия имеет смысл, если что-то вообще было временем («одно значение»)
Смысл, вытянутый из истории и втянутый обратно в разговор, делает поэзию делом сохранения материи языка. Если задачей Платонова было создать язык, извлекающий что-то спасительное из послереволюционных развалин, то задача, стоящая перед Рымбу теперь, – овладеть этим спасительным языком, обжить его, «одомашнить», сделать родной речью, и поэтому в большой части своей книги она обращается к воспоминаниям о доме, к родным и близким в Усть-Ишиме. Фигура отца вбирает в себя память об экономическом неблагополучии советского и постсоветского времени, отраженную в стихах как часть личной истории. Вместе с тем из отношения к фигуре отца вырастает и необходимость того, что автор называет «доступным письмом»:
работа поэзии становится все более отличима, как труд, как смешение форм труда, происходящее без превосходства. мне снится, что мы никогда не узнаем: что такое – письмо доступное всем? («праздник»)
С одной стороны, поэзия Рымбу ищет путей присоединиться к труду заводского рабочего; с другой стороны, всем доступное письмо остается под вопросом, как и «смешение форм труда»: возможен ли такой поэтический язык, в котором труд рабочего и труд поэта стали бы доступны друг другу, пригодны для натурального обмена? Просто ответить утвердительно значило бы отвернуться от реальности; ответить отрицательно – значило бы отказаться от надежды. Внутри этой дилеммы написаны стихотворения, связанные с отцом: «только в нашем районе было столько заводов», «ответ Киева», «мой отец спит на полу». Здесь напряжение особенно велико, и в них книга подходит к своей критической точке, к пределам того, что еще вмещается в поэтическую речь, и затем – что уже переходит за грань, за которой стихи превращаются в инвективу, выбрасывающую речь из поэзии в подобие юридического ходатайства в защиту пострадавших от человеческой несправедливости. Говорящий здесь предъявляет иск – одновременно и вселенский, в защиту человечества, и, своим земным краем, сугубо частный, в интересах родных и друзей. В этих текстах, так требовательно ищущих прямоты и справедливости, возникает двусмысленность: поэт как будто и верит, и не верит в собственную силу, словно бы слову требовалась поддержка извне текста, и читатель вынужденно превращается если не в ответчика, то в свидетеля суда, на котором решается, на чьей стороне правда.
Однако суждение находится не по другую сторону, а в самом же тексте. Сила, к защите которой обращается говорящий, возникает из движения самого же текста, из кружения постоянного в нем истока, рождающего образ за образом, представление за представлением:
спустя время, ты говоришь: движение – это луковица урагана,
с которой разрушенными руками
раз за разом снимаем новую силу, если
представление было утрачено
(«время земли»)
Тогда как труд связывается с фигурой отца, защитная сила исходит из фигуры женщины. Женщина (возможно, мать) освобождает труд из замкнутого пространства и времени, из непосредственно предлежащей ему материи. Она привносит волю к воздвижению и продолжению жизни, она не оставляет работы над тем, что есть:
Читать дальше