— Жаль, такой взрослый, гимназист уже, а природы, видно, не чувствует.
Гимназист! — отныне это слово так часто повторялось, что я не раз жалел: ах, зачем я не остался в городской школе!
Мы поселились в окрестностях Гогеншвангау, в гостинице «У седого утеса».
Мюнхен отодвинулся куда-то вдаль. Я смотрел в ту сторону, откуда мы приехали. Тишина стояла бездыханная. Воздух струился. Через ржаные поля бежали узкие стежки. Безоблачное небо поражало своей ослепительной синевой. Я думал о том, что ведь отец был когда-то крестьянским мальчиком, и решил при первом удобном случае опять расспросить его о детстве. Я закрывал глаза и как будто плыл куда-то вместе с полем, небом, горами и тишиной. Все люди казались мне добрыми, они улыбались друг другу, и глаза их ласково светились. У меня не было никаких желаний, как в ту ночь на балконе, когда мы всей семьей встречали новый век.
Эта тишина, казалось мне, сближает людей так же, как военный парад или большой праздник. Когда в церкви Богоматери при поднятии дароносицы верующие опускались на колени, рождалось такое вот единение, и даже когда на Максимилианплаце, против дворца, при смене караула играли вечернюю зарю и огни факелов, разгораясь, поднимались над головами многих сотен людей, они, эти люди, пьянея и шатаясь от счастья, смыкались теснее, сливались воедино…
С Феком и Фрейшлагом я уговорился переписываться во время каникул. И вот от Фека пришла из Оберсдорфа открытка с картинкой, но Фек — это было что-то очень далекое, так мог называться и какой-нибудь город, незнакомый, безразличный.
А за горами стоял Гартингер, тщедушный, невзрачный Францль.
Я хотел отвернуться от него: «Ничего не поделаешь, так уж оно водится», — но благостная тишина побудила меня неопределенно помахать ему рукой.
«Зажить по-другому!» — слабым эхом звенело у меня в ушах. «Зажить по-другому!» — вызванивали где-то вдали колокола.
Напевая про себя, бродил я под высокими сводами торжественной целительной тишины.
Быть может, какой-то таинственный поток унес меня некогда отсюда и забросил в город? Город влек меня к себе, как некое опасное приключение, но только те его уголки я способен был любить, которые, подобно садоводству Бухнера, напоминали мне о потерянном рае.
Иногда среди урока или в уличной сутолоке вставали передо мной шумящие леса, или, пламенея в зареве заката, манила меня к себе одинокая вершина с обветшалым деревянным крестом…
Сидя за партой, я вдруг переносился в поросшую синей горечавкой лощину, а еще бывало, замечтавшись перед витриной обувного магазина, видел перед собой камень со стихами и барельефом, рассказывавшими о том, что здесь, застигнутый грозой, сорвался в пропасть и погиб одинокий путник.
Тирольские плясовые мелодии, задорные песенки в деревенских трактирах, монотонные напевы молитв, доносящиеся вечерами из часовни святой Марии, набат, который под грохот громовых раскатов жалобно стонет в узких, испуганно притихших долинах, — вот скрытая музыка, что всегда сопровождала меня; цитра и гармонь рождали те определяющие аккорды, вокруг которых вилась песня моей жизни.
Когда я рано поутру входил в еловый бор, поднимавшийся по горному склону за гостиницей «У седого утеса», когда я, робея, шел все дальше, а лесу не было конца и я бесследно терял в нем себя, — разве то не было возвращением туда, откуда я однажды ушел: я знал теперь, откуда я, знал свое происхождение — вот откуда я родом, здесь моя родина.
Когда в полуденный зной по Шванзее плыла наугад моя лодка, пока не запутывалась в прибрежных камышах, когда стрекозы, прочерчивая трепетными крылышками воздух, носились над водяными лилиями, когда облака и горы, громоздясь друг на друга, покоились в хрустальной глуби озера, тогда я знал: я вернулся в родной край, это — родина.
Когда в сумерках так грозно высились громады гор — какое угасание после жаркого багрянца догорающего дня! — и во тьме оживали горные ручьи, чье журчание разносилось далеко-далеко, я знал: здесь моя родина.
Вот откуда я родом. Вот откуда я некогда пришел по такой же дороге, как та, что соединяет Фюссен с Гогеншвангау, или та, что ведет через границу в Тироль, в Рейте и к Планскому озеру; это была моя дорога, пробитая в скалах, прихотливо вьющаяся, петляющая вверх и вниз, изъезженная тяжелыми возами, усеянная коровьими лепешками.
Родиной был и маленький лесной трактир, где в сизом облаке табачного дыма дровосеки и возчики играли в карты. И в колосящихся ржаных полях моя родина. И в жатве и в вязании снопов она. Она в строках, высеченных и вырезанных на плитах и крестах деревенского кладбища; я любил останавливаться перед ними, вчитываясь в имена и благочестивые изречения. И в пестрой сутолоке базарных дней родина кивала мне с возов, высоко груженных только что сжатым хлебом.
Читать дальше