И кадку жуткую потом
убрали из сеней.
И говорили шепотком
о том, что было в ней.
В квадратном пыльном маленьком сарае,
на время отведённом под жильё,
от малярии долгой умираю.
И надо мной – одно лицо твоё.
Одно лицо. Да потолок и стены,
которые в разводах дождевых.
И по нему скользят тревожно тени
предчувствий и отчаяний твоих.
А я в себя вбираю, обессилив,
негромких слов врачующую связь:
ты мне слагаешь сказку о России,
о пензенской земле, где родилась…
Туда хочу. Лицо твоё двоится.
Ты шепчешь: «Будешь, сыночка, в раю.
Там яблоки, всё яблоки и – птицы».
Я понимаю: это в том краю,
в России. «А зачем же плачешь… мама:
Мне только… жарко… Ты мне … говори…»
На юге умираю Казахстана.
И надо мной лицо твоё парит.
И до сих пор. Тревожно мне и странно.
В горячечной, нестойкой тишине
та давняя, не нынешняя мама
является, печальная, ко мне.
Могу ли я назвать тебя старушкой,
когда в лихую пору, в забытьи
всплывают над измятою подушкой
глаза, которым нет и тридцати…
Мальчишку распирает весть
и не даёт ему покоя.
Какая радостная честь –
нести известие такое!
Весть колокольцем бьётся в нём.
Он всем готов её поведать.
И он стучится в каждый дом:
«Победа! Слышите? Победа!»
И льются семьи из ворот –
в улыбки, слёзы и объятья.
И возникает хоровод
из обновлённых лиц и платьев.
И появляются на свет
прибережённые сквозь годы
юбчонки под весенний цвет
и туфли довоенной моды….
И через праздничный содом –
ликующий мальчишка малый.
Как будто он, как будто он
устроил праздник небывалый!
Не горек плач от детских неудач.
Светла, нетяжела слеза при встрече.
Но страшно слышать
женский громкий плач,
когда от слёз и голоса – не легче.
Когда не отогнать кошмара сна.
Когда уже нельзя переиначить…
Так плакать
может женщина одна.
Я с детских лет страшусь такого плача.
И слышу до сих пор издалека.
И женщина в снегу, полураздета.
И нервно сотрясается рука,
зажавшая армейскую газету…
Пассажирский салон.
А за тонкой обшивкой
сквозь прозрачность сентябрьскую
атмосферы
незнакомо-знакомо,
пестро и обширно
проступает Земля.
В капиллярах и нервах.
И молчит.
И морями глядит настороженно.
И огромно, и мудро
что-то решает.
И вздуваются горные цепи, похожие
на извилины мозга
больших полушарий.
Памяти Владимира КОМАРОВА
Вершатся дерзкие дела.
Но нет гарантий от несчастья…
Вот сына возвратит Земля
в свои смертельные объятья.
И миллионно вспыхнет крик.
Планета заскорбит по-русски.
И чьё-то сердце в этот миг
не выдержало перегрузки.
И чей-то плач.
И чей-то стон.
Как трудно эту ночь осилить!
И медленно восходит он
над опечаленной Россией…
И сквозь бессонницу скорбей,
став за ночь собранней и строже,
дорогу выберут себе
мальчишки –
взлёт его продолжить…
«Земля во власти ожиданья чуда…»
Земля во власти ожиданья чуда.
И странно,
и кощунственно почти,
что посреди предпраздничного гуда
лежит больной.
Его нельзя спасти.
Что кто-то погибает на заданье.
Что кто-то под колёса попадёт.
И что под чьи-то горькие рыданья
божественно приходит
Новый год.
Неудержим, как горная река,
он времени не знал в себя вглядеться.
И, почитай, почти до сорока,
смеялся он:
«Оно какое – сердце?»
Но в яростной дискуссии одной
он ухватился за сердце рукою.
Пол ускользал, туманилось окно.
И мысль взошла:
«Так вот оно какое!»
«Состарилась у гроба: слёзы душат…»
Состарилась у гроба: слёзы душат,
а следом – безразличье настаёт.
А давний друг – тоскливо равнодушен.
Не зная, что сказать, кепчонку мнёт.
Он неприязнь к обряду не скрывает.
Уж этот ему траур! Этот плач!..
И вот уже трясётся на трамвае –
не опоздать бы на футбольный матч…
Конечно, много мёртвому не нужно…
Кепчонку скинь на несколько минут…
Читать дальше