Привычкой жизнь я двигаю сейчас,
И там я не смущусь пред небывалым,
Как тот индус, что входит в первый раз
В бульвары европейского квартала.
Он потерял и слух, и глаз, и вес,
Но всё до боли живо и знакомо,
Как будто все виденья этих мест
Он уже видел, только по-другому.
1920
417. «Наши комнаты стали фургонами…»
Наши комнаты стали фургонами,
Заскрипели колес обода, —
А внизу волосами зелеными
Под луною играет вода.
И мы едем мостами прозрачными
По земле и по небу вперед.
Солнце к окнам щеками кумачными
Прижимается и поет.
В каждом сердце — июльский улей
С черным медом и белым огнем,
Точно мы впервые согнули
Свои головы над ручьем.
Мы не знаем, кто наш вожатый
И куда фургоны спешат,
Но, как птица из рук разжатых,
Ветер режет крылом душа.
1921
Захлебывались, плыли молча
Мамонты, оседая.
И голосом волчьим
Закричала одна, седая.
Ковчежные бревна
Раздались на Ноев глас:
«Гибните, божии овны,
Гибните, некуда взять вас!»
И мамонт по корень бивни
Всадил в ковчежную стену,
Над черными спинами ливни
Вздымали красную пену.
На тридцать восьмое начало
Дождь смешался со снегом —
Последнего укачало
И прибило к ковчегу.
И сказал Ной: «Лежите
Не рушимы ни огнем, ни водою» —
И глаза мокрые вытер
Спутанной бородою.
…Помнит земля ходячие горы
И длинные косматые шкуры.
Оттого здесь ценится порох
И люди тяжело-хмуры.
Каждый знает, чего он хочет,
Гордо носит дикие шрамы,
И голос такой же волчий,
Как у той седой и упрямой.
Верст за тысячу ездят в гости,
Только свист летит из-под снега,
И в каждом осколок кости,
Прободавшей стены ковчега.
И, шершавым шагом меря
Таежные тишины,
Видят: тропы выбиты зверем
С пятой десятиаршинной.
И из рек, убегающих прямо,
Так широко и плавно,
Может пить только бог или мамонт,
Приходя как к равному равный.
31 июля 1921
Старый дьявол чистит ногти пемзой,
С меловых утесов вниз плюет,
И от каждого плевка над Темзой
Гулкий выплывает пароход.
Тащится потом, хромая, в гости
К жестокосой, бледнощекой мисс
И без проигрыша бросает кости
Пальцами увертливее крыс.
Из дубовых вырубать обрубков
Любит он при запертых дверях
Капитанов с компасом и трубкой
И купцов со счетами в руках.
И они уверенно, нескоро
В мире побежденном утвердят
Свой уют, каюты и конторы
И дубовых наплодят ребят.
1921
420. «Рассол огуречный, двор постоялый…»
Рассол огуречный, двор постоялый,
Продажные шпоры и палаши,
Что ж, обмани, обыграй меня — мало —
Зарежь, в поминанье свое запиши.
Вижу: копыта крыльцо размостили,
Вчистую вытоптали буерак,
Кони ль Буденного хлебово пили,
Панский ли тешился аргамак.
Скучно кабатчице — люди уснули.
Вислу ль рудую, старуху ль Москву
На нож, кулак иль на скорую пулю
Вызовешь кровью побрызгать траву?
Сердце забили кистенем да обухом,
Значит, без сердца будем жить,
Разве припасть окаянным ухом,
Теплой землицы жилы спросить.
Только что слушать-то: гром звенящий,
Топот за топотом — жди гостей,
Двери пошире да меда послаще,
Псов посвирепей, побольше костей.
<1922>
Лучшим садоводам не приснится
Так цветку любимому служить,
Чтоб ночей не спать, не есть, не мыться,
Женщин и товарищей забыть.
Люди, скупо дарящие славой,
Жгли глазами труд его руки,
Как один они сказали: «Браво»,
А ведь это были знатоки.
Самый звездный, в золоте, что идол —
Им горды и Запад и Восток, —
Храбрых знак и знак мудрейших выдал
Мастеру, взрастившему цветок.
И священник, справивший обедню,
И рабочий — сильный рыжий гном
В городе и дальнем и соседнем
Вволю потрудились над цветком.
Буйволы, плюющиеся нефтью,
И нарвалы в сорок тысяч тонн,
Первые работники на свете,
Для него забыли страх и сон.
И набили ящики и трюмы
Черных бревен гладкие куски,
В каждом круглобоком и угрюмом
Белый пленник прятал лепестки.
Читать дальше