К ней самой, отмечала Марфа, он особенно не пристает. Кроме отдельных случаев. А кто в отдельных случаях не пристает? Таких нет. Улыбается и любит животных. Понимает по-русски. Бывал в России до войны и очень любит все русское. Брюки на подтяжках. Сапоги прямо у порога меняет на мягкие домашние тапочки.
– А как же это он сапогами все время над моей головой гремит, фашист?
– Ну уж прямо все время, – обидевшись за постояльца, громким шепотом возражала Марфа. – Пару раз только, когда забегал домой за какими-то бумагами. А так прямо у порога их оставляет и на тапочки меняет. И меня заставляет, – уважительно завершила она.
– Ага, пару раз! Фашист, – горько проговорил художник.
– Ну да, фашист. И что? Ест немного и неприхотлив, – продолжала Марфа.
Приносил домой разные там тушенки, шоколад, масло, ненужный Марфе кофе, который сам же с утра и заваривает, заполняя весь дом едким запахом. Пьет его мелкими глотками, задирая головку кверху и чуть прикрывая веками глаза, как курица. Словно все время распробывая незнакомый вкус. Ставит чашку на стол и подсмеивается над Марфой:
– Карашо? Найн? Не карашо? – и смеется.
У Марфы при воспоминании о кофе все лицо сморщилось.
«Дикость, – думал про себя художник, неожиданно оказавшись на стороне немца. – Совсем как в петровские времена».
– Тихо ты, – цыкала на него Марфа.
– Петр. Царь. Культуру в Россию принес, – зло выговаривал художник. – Да какая тут культура!
Марфа безразлично отворачивалась и уходила. На прощание оглядывалась проверить, ползет ли он назад в свой подвал. Он тоже взглядывал на нее исподлобья и прикрывал за собой тяжелую проклятую крышку подполья.
Он и прежде замечал много дикости в окружавшем его русском народе. В отличие, скажем, от тех же немцев. Но замечал и отмечал это без всякой неприязни. Просто как некий этнограф и естествоиспытатель. Отъехав совсем недалеко от Москвы, да и в самой Москве повсюду застаешь засранные туалеты. До прогнивших досок толчка нужно пробираться редкими прогалинами среди расплывшегося говна, разжиженного желтой мочой. Он рассказывал об этом не без улыбки некоего полунаслаждения, всегда сравнивая с чистотой и ухоженностью немецких туалетов. Правда, воображение его было стремительным и реалистичным – рассказывая, он тут же ощущал приторный сладковатый запах. Следом волны тошноты подкатывали к горлу. Собеседники бывали, как правило, более грубы и нетрепетны. Подсмеивались.
– Ничего не преувеличиваю! Не преувеличиваю! – горячился он. И спазма перехватывала горло. Он на мгновение замолкал и чуть бледнел. Конечно же преувеличивал. Но все-таки туалеты в коммунальных квартирах воняли нестерпимо. Кафе и пивные почти отсутствовали. А те, что попадались, были опять-таки грязные и неустроенные, пропахшие неуничтожимым запахом мочи. Вокруг все население, включая чуть ли не малолетних младенцев, нестерпимо пило. Ругалось. Материлось. Харкало зеленоватой мокротой. Блевало и било друг другу морды. Правда, существовала интеллигенция. Но это народ выделенный. Все же остальное было дико, неподвижно. Чрезвычайно истерично и агрессивно. Пьяно и пугающе. Так, во всяком случае, ему представлялось население тогдашней России, вернее, Советского Союза. Таким он его и описывал. Кстати, не он один. С давних времен попадались подобные описатели. Их, кстати, очень не любили в пределах ими описываемой страны. И были правы. Да, в общем, все правы.
Немец же, по рассказам Марфы, был приличный и вполне достойный. Без всяких там непременных черт садизма и перверсий, столь любимых современным искусством и теоретиками во всем, что связано с пониманием и изображением фашизма и его обитателями. Нет, обычный человек, ответственный и исполнительный работник во всяком порученном ему деле.
Происходил он из блаженного и знаменитого города Гейдельберга, известного у нас по причине пристрастия русских ко всякого рода великому и таинственному. В том числе и философии. Особенно немецкой – возвышенной и, по определению классика, туманной. Впрочем, сам он лично не имел к философии прямого отношения. Хотя, естественно, был склонен к ней. Во всяком случае, к некой мечтательной созерцательности и складыванию всевозможных словесных формул и максим. Какой же немец не слыхал о философии и не полагал себя отчасти философом – нет такого немца. Но сам он был другого рода занятий. Хотя, вполне вероятно, бродил знаменитой философской тропой Гегеля и Шеллинга, петляющей по холмам прямо напротив знаменитого верхнего замка, куда он постоянно бегал в пору детства и достойно ходил во времена юности и зрелости, чтобы поглазеть на окрестности и посидеть за кружкой пива. Великие философы его времени и всех предыдущих времен, тоже побродив, окруженные своей возвышенной аурой и обсудив неземные проблемы, выпивали по кружечке, или по две, или по три пивка, совпадая если и не по времени, не по пристрастиям и обличью, то по месту и образу погружения в обычные мирские забавы, с нашим немцем.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу