На глазах становилась она крупней,
наливалась недобрым цветом,
и щетиной стояло перо у ней,
и горели глаза при этом,
и подумал пьяница: мне хана,
за нее же и сяду, дуру!
Поглядел следак, словно сом со дна,
и сказал: «Унесите куру!»
А как сняли ее со стула —
не по-птичьи она вздохнула.
По усам полковник провел рукой,
помолчал, помусолил трубку
и добавил: «Подумай часок-другой
и сдавай-ка свою голубку.
У меня немало на ней висит.
Она врет, как дождичек моросит.
Ты же знаешь, какие бабы —
она разом тебя сдала бы!»
Наш мужик сидит и часы пасет,
и тоска его сердце скулит-сосет.
Тихо тикает в кабинете.
Никого у него на свете.
И у куры-дуры нет никого,
ну нет никого, окромя его.
Так сидит мужик, шевеля хвостом
в тишине, как на дне морском,
и мечтает выпить раз пять по сто
и во тьму уползти ползком.
Навсегда забыть, словно сон дурной,
кабинет пустой, да и дом курной,
да и весь чумной городишко,
где ему обещают вышку.
Говорит себе: «Ничего попал!»
А зачем и как он сюда попал
и чего забыл на вокзале —
сам не знает и не сказали.
Все, что помнит – сумку забрал в Москве,
попросили: мол, помоги.
Про детей лишь то, что их было две,
но ни лиц, ни имен, ни зги.
Стали курьи, видать, мозги.
Белый свет мутнеет пустым бельмом,
и сидит петух, шевеля умом
над скамьею в табачных крошках,
вспоминает платок в горошках.
И покуда он прикидывал, на что ему решиться —
удалиться в несознанку, продолжая петушиться,
или скурвиться и курицу, как велено, спалить,
если следователь-ирод не побрезгует налить —
по стене с торжественным портретом,
краскою застеленной до лоска,
тонкая, но явная при этом
поползла-поехала полоска,
а навстречу, словно помогая,
двинулась другая
беловым решительным надрезом.
И мужик, хотя и был тверезым,
заморгал, настраивая зенки
в направленье этой странной стенки —
в ней, друзья мои, открылося окошко,
но на что оно выходит – непонятно:
вроде печки, вроде черного квадрата,
по размеру – как стандартный телевизор.
И оттуда, как из горлышка кувшина,
донеслось: «Давай уматывать, мушшшына?»
И петух, сидевший досель мешком,
как-то вдруг шажок за шажком
приближа-придвигается к той стене,
и совсем не боится, не.
И уже в окошко ему видать
баснословную благодать:
двор накрыт, как стол, под густым кустом,
и уже налили пять раз по сто,
и накрыли любимую-горькую
черным хлебом с медовой коркою,
и уже качнулся в пустой проем,
как ребенок гулять на улицу.
А потом решил стоять на своем
и сказал – никуда без курицы,
Солидарно тьма погудела
и сказала: «Вот это – дело!»
Парень дюжий, рыжий, молодой.
По всему видать, что баловник.
Виден смутно, ровно под водой.
Непонятно как сюда проник.
Белый шрам, похоже – от ножа,
поперек лица его лежит.
Говорит как реченька бежит,
на горячей гальке дребезжа:
«Д’ я тебя тут дожидался час,
сгрыз до половины карандаш,
д’ за тебя сама-она ручалсь,
а ребята говорили: сдашь,
а ты не сдал, мужик, а ты не ссучился,
потому и разговор у нас полýчился,
а кабы скурвился, тебя бы встретили ,
а меня твои глаза бы не заметили.
Потому что различать наши внешности
удается только людям крайней нежности,
уж такая, говорю, у нас профессия —
поддержание равновесия.
Давай крылышко, ты мой лапушка,
про тебя сама-она сказала строгое:
обращайсь ты с ним, словно бабушка,
да гляди не растряси его дорогою.
Интересно, зачем ты нужен нам?
Разберутся, поди, за ужином.
Чтобы ладить с ея особою,
дарованья нужны особые,
д’ вот хоть я – на что необаятельный,
а у меня есть карандаш рисовательный.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу