Тогда и я, хоть слов нет,
скажу, что воспален
зрачок мой, как шиповник,
шиповник, мой шпион.
Шиповник вне сезона,
вне замысла и чувств,
в твой короб, Персефона,
зерно стряхнувший куст —
чей корень рвет мне сердце,
как пурпурный шифон,
к потусторонней дверце
приколотый шипом.
Куст, изгибы судьбы,
как Минотавр и Минюст,
выводящий в шипы,
больше не куст, а Пруст.
Сгинул лес, где его
дядя Том как фантом
окружающего
звал, пугаясь, кустом.
То, как, дрожью пронзен,
прыскал он кровь и тряс
белый прах в чернозем,
было не битвой рас,
а франтовской примеркой
слов корневого гнезда,
скрытого бутоньеркой
аристократа-куста.
«После северозападного, ночью вывшего «у!»…»
После северозападного, ночью вывшего «у!»,
стало бело и ровно и, так сказать, красиво.
Но все равно летунью, севшую на метлу,
утром еще, как пьяную, боком к метро сносило.
В городе снежная буря – развлеченье, эффект.
Фары и в окнах свет тут компаньоны плохие,
как для небесного пламени – тусклые догмы сект.
Что тебе люки, снег? Что вам асфальт, стихии?
Только и радость, что ночь, только пурге и надежд,
что балдахин, обрушивающий кружево паутины:
белые вспышки хлопьев – и слепота промеж,
как экран за мгновение до начала картины.
Что ж это нам показывали? То ли, как хороши
стены цивилизации? То ли, как плющат сушу
кости воды и воздуха? То ли, что у души
у мировой есть способы сплачивать наши души.
«Здесь кукушка из лесу благовестит…»
Здесь кукушка из лесу благовестит,
дескать, вот, пощусь и тащусь.
И глотает гусеница пестицид,
от себя, мол, сама лечусь.
Это в городе пьют с карамелью чай,
но пути туда топь да гать,
топь да гать километров тыща, считай,
не видать отсель, не слыхать.
Это там телевизорный есть король,
на все руки мастак-мудрец.
А у нас он ноль, босота и голь,
на дырявой дуде игрец.
А ведь мы уж не то чтоб совсем куку,
не шаляй-валяй – ведь у нас
жмудь-страна приснилась раз мужику
и не Шауляй – Каунас!
И хоть наша кровь не из тех европ,
а сама собой по себе,
но на вкус и запах она – укроп,
истолченный с солью к зиме.
Да не с той, что под веки сует себя,
солью зренья. А с той, что с век
вдруг слетает на теплую пыль, шипя,
как сухой не вовремя снег.
Исторгни тост не тост
Из говорения:
– За безответственность
Стихотворения!
За звук, не в очередь
На штамп ко вкладышу,
Не чтобы речь тереть,
Упавший на душу.
Не за в морщинах лоб
И палец к темени —
За вереницу слов
Без роду-племени.
За все, что числится
Как безыдейное —
Пей за бессмыслицу,
Возню постельную,
Бузу базарную…
За непохожее
На жизнь!
Чтоб шарм ее
Почуять кожею.
«Что-то глаз и ухо дразнит…»
Что-то глаз и ухо дразнит,
мелко-мелко мельтеша:
дескать, глория сик транзит, —
и давай кряхтеть душа.
Как в котле у юной ведьмы,
вскиснувшее вещество:
не иметь бы, не иметь бы,
не иметь бы ничего.
Ни готовить тайной встречи,
ни шутя орехи грызть,
ни роскошествовать в речи,
ни сосчитывать корысть.
…А куда же ты глядела,
когда девочкой была?
Для чего искала дела
и узор, как сеть, плела?
Вот и колет твой же острым
плавником тебя улов.
Щиплет йод. Не пир, не постриг
жизнь. Не память. Жизнь из слов.
Волна набегает, и берег давай говорить —
о веслах, винтах, парусах и канатных паромах.
Она отвечает, но речи потеряна нить.
Доносится лишь: – Я не дура. – Я тоже не промах.
И было б забавно взаимное их хвастовство,
не бейся там сдавленный всхлип и мольба. Опозданье —
от века в ней свойство натуры, тогда как его
натуры ядро – неназначенных встреч ожиданье.
Лаская губу ль его заячью, волчью ли пасть,
щекочет она изъязвленное ею же нёбо.
И чья, непонятно, в их кашле натуга, чья власть.
И кто задохнулся, она или он? Или оба?
«Коровки божьей, жука и мухи…»
Коровки божьей, жука и мухи
трепещут крылышки и дребезжат,
и застревает в безвольном ухе,
чего не ловит надменный взгляд.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу