курносую вселенную храня,
не ведаешь, молчание — от Бога,
но знаешь, что ребенок — от меня.
* * * *
Я отдыхал на бархате шмелей
еще гудящим от дороги взглядом,
Земля крутилась ночью тяжелей,
вспотев от притяженья винограда.
И пастухом рассветный луч бродил,
приподнимая облако бровями,
Но тишина не ведала удил,
и травы не затоптанные вяли.
Я по привычке не вставал с земли,
как тень недавно срубленного сада,
и пахли медом сонные шмели,
и капал яд с ужаленного взгляда.
Я слово недозревшее жевал, —
не опыленный шарик винограда,
И счастлив был, и оттого не знал,
что счастье — есть посмертная награда,
что это жало, словно жизни жаль,
оно дрожало дирижером боли,
и воздух на губах моих дрожал,
наверно ветер ночевал в трамбоне.
И гусеница медленно ползла,
как молния на вздувшейся ширинке,
наверно миру не хватало зла,
а глазу — очищающей соринки…
* * * *
Мы оставлены кем-то из птичьих,
в не рифмованном списке живых,
посреди тополиных страничек,
под ногтями цветов луговых.
Семена, имена, времена ли?
Ни ума, ни души, ни труда…
Лишь люцерна и клевер — в финале,
одуванчики и лебеда.
Лишь молитва отцу-зверобою:
будет ливень с грозою вот-вот…
И тогда промелькнет над тобою
вострой ласточки — белый живот.
УХА
Луковица огня, больше не режь меня,
больше не плачь меня и не бросай в Казань.
Ложкою не мешай, ложью не утешай,
память — мужского рода: чешется, как лишай.
Окунем нареки, вот мои плавники,
порванная губа, вспоротые стихи.
Вот надо мной проходят пьяные рыбаки.
Все на земле — мольба, дыр и, возможно, щыл.
Господи, Ты зачем комменты отключил?
Всех успокоит Сеть, соль и лавровый лист,
будет вода кипеть, будет костер искрист.
Будут сиять у ног — кости и шелуха…
Как говорил Ван Гог: «Все на земле — уха…»
ГОД ЗМЕИ
Маслянисто мерцает секлярус,
дремлют спицы, пронзая клубок,
дрыхнет в спальном мешке — Санта Клаус
с четвертинкой вина, полубог.
Мандарины — змеиные дети,
время сбрасывать вам кожуру,
кувыркаться, прокусывать сети,
выползать из авосек в нору.
Время — брызгать оранжевым ядом
и бенгальский рассеивать дым.
Поздравляю тебя с новым гадом,
с мандариновым гадом моим!
* * * *
На Страстной бульвар, зверь печальный мой,
где никто от нас — носа не воротит,
где зевает в ночь сытой тишиной
сброшенный намордник подворотни.
Дверью прищемив музыку в кафе,
портупеи сняв, потупев от фальши,
покурить выходят люди в галифе,
мы с тобой идем, зверь печальный, дальше.
Где натянут дождь, словно поводок.
кем? Не разобрать царственного знака.
Как собака, я, до крови промок,
что ж, пойми меня, ведь и ты — собака.
Сахарно хрустит косточка-ответ:
(пир прошел. Объедки остаются смердам.)
если темнота — отыщи в ней свет,
если пустота — заполняй бессмертным?
Брат печальный мой, преданность моя,
мокрый нос моей маленькой удачи,
ведь не для того создан Богом я,
чтобы эту жизнь называть собачьей?
Оттого ее чувствуешь нутром
и вмещаешь все, что тебе захочется,
оттого душа пахнет, как метро:
днем — людской толпой, ночью — одиночеством…
* * * *
Одуванчиковые стебли: оцелованные людьми,
разведенные нараспашку, отлученные от земли,
за хребтом ненасытной ебли — золотится спина любви,
пожалеешь отдать рубашку, позабудешь сказать: замри!
Одуванчик под сенью склона, я с тобой еще поживу -
между Африком и Симоном под виниловую траву.
Нас не купишь куркульской цацкой, не прикормишь с блатной руки,
над твоей головой бурсацкой — тлеют желтые угольки.
Душный вертер и птичий гамлет, на кленовом листочке — счет,
Что же нас безрассудно в Гарлем одуванчиковый несет?
Сколько в мире чудесных строчек, составляющих немоту:
не плети из меня веночек, не сдувай меня в темноту.
* * * *
Лесе
Кривая речь полуденной реки,
деревьев восклицательные знаки,
кавычки — это птичьи коготки,
расстегнутый ошейник у собаки.
Мне тридцать восемь с хвостиком годков,
меня от одиночества шатает.
И сучье время ждет своих щенков —
и с нежностью за шиворот хватает.
А я ослеп и чуточку оглох,
смердит овчиной из тетрадных клеток…
И время мне выкусывает блох,
вылизывает память напоследок.
Прощай, Герасим! Здравствуй, Южный Буг!
Читать дальше