Заря-заряница уводит облачное пушистое стадо
туда, где непрерывная длительность,
туда, где с криком прорастала
доэволюционная первобытная речь.
Туда, где что-то на получеловечьем-полузверином пело, рыдало,
прежде чем себя размытое в скелеты облечь.
Заря-заряница по небу гуляла, ключи потеряла,
мать сыру землю золой посыпала.
Мать сыра земля всех принимала,
в глубине материковых слоев в мягкое кутала,
собой укрывала — нечем дышать, устала.
Сросшиеся с базальтом, гранитом окостеневшие формы жизни
веками хранили структуру времени, органическую память.
Литосфера прятала изрытое тельце в разноцветные мягкие мхи,
чтобы спокойнее погружаться в ничто, легче падать.
Мать сыра земля, пора все забывать,
нежилое древней тьме возвращать,
становясь просто ядрышко, круглый прозрачный камень.
Заря-заряница, не хочу больше ни с кем водиться…
забери бессонницу, энтропию — дай сон.
Молочная Земун говорит о простом,
шевеля шерстяными ушами…
я говорю не о том.
«память утрачивает слоистую выпуклость…»
память утрачивает слоистую выпуклость,
обретая гремящие, нежилые развалины.
неоформленное, доречевое
по вершку-корешку прорастает,
то, чему еще нет никакого названия.
неявное, безымянное каждый раз по молекуле
создает себя заново.
дымится, шипит, как в неподъемном чугунном котле
кипящее варево.
это другая местность, предсонная территория,
обратная сторона зрачка.
шершавая, узловатая, темная изнанка
не этого, непроявленного тебя.
проступает медленно, мягко,
обволакивая руины.
учит слушать-слушать, молчать.
растворяет знакомое, вещное,
бормоча, постукивая, скрипя.
можно ненадолго открыть глаза
из сознательного, обжитого себя,
туда, где древняя память, тьма.
эмбрионы блестящие, разноцветные… ты и я.
плавают, хлопают ртами, совсем как рыбы.
и яблоки падают-падают нам на головы,
создавая ямку, вмятинку родничка.
много яблок, не нужно срывать.
кислые, сладкие, наливные.
«Кто там, в мерцающей полумгле болотца…»
Кто там, в мерцающей полумгле болотца,
наливается зеленой жижей до глазных яблок? Кто там, в гулкой полумгле болотца,
покачиваясь, плывет, одинок,
словно погребальный кораблик?
Ржавеет насквозь, до суставов, уходит в трясину,
по капельке истлевая в культурный слой. Небо смыкается ряской,
когда погружаешься в мутное варево страха,
становясь внутри нежилой.
Поднимайся, соберем еловые да сосновые ветви,
прокоптим смерть до косточек, до медовых косичек. Сядем у хвойного костерка,
я разотру в тыквенной корке снадобье,
и мир перестанет быть мертв и токсичен.
Поднимайся, распутывай водяные лилии,
отрывай онемевшие лапы от волнистого,
марианского дна.
Слушай, как потрескивают поленья,
как фениксы напевают из пепла
о не обретенном своем никогда.
Тише-тише, я варю из ошметков предрассветной тьмы,
из пыльной разрухи целительное зелье. С каждым глотком небо перестает быть ряской,
становится синеватой густой акварелью.
Тише-тише, к дымному костру, пряному запаху
сходятся вымершие от водорослевой тоски звери. Тощими клубками сворачиваются у огня,
чувствуя, как прекращается кайнозой,
как застывает время.
«Воздух — полынный густой непокой…»
Воздух — полынный густой непокой,
крик звериный, чаячий, нутряной
предшествует выходу сквозь материю
чужого окостеневшего языка,
покрытого рунами неместного словаря,
мясным-костяным пеплом, сырой землей,
накопленными сквозь вой других воплощений.
Реинтеграция опыта здесь невозможна,
не хватает серого вещества
или совсем иного биологией не задуманного сырья —
механизм нездешнего знания стерт, потерян.
Целительное, чуть вязкое молоко
смывает с беззубых розовых десен мягко, легко
комья подземной памяти, человеческий порошок
тщательно замурованных — вершок за вершком —
в гранитный переработанный щебень.
Деформация в сложное из простого
происходит в попытке преодолеть
протяженность времени, органическую смерть,
осязая слоистую речь, выкликая фактуру слова.
Многоязыкое прошлое наблюдает
чистый необработанный страх, как он есть,
смотрит-смотрит, пока не появится кожа, шерсть,
пока не получит прочный скелет, свеженький, новый.
Концентрированная память ужаса
потихоньку исчезает из головы,
создавая тоненькие извилины,
будто хирургически-осторожные швы,
стирает другие миры, пряча в ладони
древние карты, ветхие фрески.
Теснота черепной коробки, регенерация клеток —
учат хрупкое, слабое тельце мудрому ремеслу забывать.
Открываешь глаза, словно никогда не умел умирать,
становясь легкий, пустой, нерезкий.
Читать дальше