– Нет, не знаю.
Собрались ехать на ночной поезд. В передней я попросил Горького дать мне свой автограф.
Пока одевались, Горький ушел наверх в кабинет и спустился оттуда со свечой в руках, неся мою книжечку автографов. В вагоне я открыл ее. На первой странице стояло: «Они свое, а мы свое». Этой характерной фразой Горький как бы подчеркивал важнейшее во впечатлениях первого дня моего знакомства с ним. Простая, лишенная декламации, но величественная уверенность в себе, своих силах…
Знакомство весьма интересно. В нем бывают свои приливы и отливы. Иное разольется тихо-провинциальной заводью и стоит долгие годы, округлив берега. А другой раз знакомство подобно прекрасному виду, на который полюбуешься с обрыва и не знаешь, придется ли еще его видеть.
Горького позже я видел еще несколько раз.
Вася Каменский, который бывал в Петрограде в городской квартире Горького, однажды затащил меня к нему. Горький, узнав, что мои картины можно видеть сейчас на выставке «Мира искусства», на Марсовом поле, изъявил желание их посмотреть. После завтрака, где присутствовал также сын Горького, юноша лет 18, мы поехали на выставку. Каменский с Горьким на одном извозчике впереди, я следом на другом… Я спросил извозчика, слыхал ли он про Максима Горького.
– Как же-с, слыхал, – обиделся извозчик, – это из знаменитых босяков,
– Так вон он сам – на передних санках, – сказал я. Извозчик с великим изумлением смотрел на Горького, как на какой-то для него миф, на легенду, смутно скользящую в темных недрах умов народных масс, воплотившуюся перед ним в живую угловатую спину седока, одетую толстым драповым пальто.
Горький долго стоял перед моими большими этюдами южнорусских степей. «Да, очень хорошо!» – сказал Алексей Максимович.
Через несколько дней мы с Васей Каменским убедили Горького поехать вечером в «Бродячую собаку». Это был тот знаменитый вечер, когда с участием видных петроградских критиков там происходило собеседование о футуризме.
Горького некоторые из услышанных им реплик привели в негодование. Он произнес пылкую, резкую речь, направленную против критики, приемы которой напоминают манеры тюремщиков, палачей, охранников, и это… «против молодой русской литературы, против ее талантливых представителей, против тех, кто ищет, а следовательно, и творит. Да будет вам стыдно», – закончил Горький.
Критики почтительно молчали.
Но на другой день вся пресса кипела шипением маленьких ядовитых анонимных змеек. Максим Горький своею тяжеловесной, но искренней речью наступил на слишком многие мелкие самолюбия. Газеты лаяли на Горького, обвиняя его в защите скандала, в защите футуризма. Это слово в те же жандармские годы было ругательством в буржуазном обществе. Через некоторое время Горький ответил письмом, перепечатку которого в журнале «Театр и искусство» я читал уже в Москве. В нем Горький писал приблизительно следующее: «Можно не признавать футуризма, но нельзя не указать, что самыми талантливыми в молодой русской литературе, несомненно, являются Маяковский, Каменский, Северянин и Бурлюк…».
Следующие две встречи с Горьким были в сезон 1916-17 года…
В это время Горький увлекался Маяковским. Он издал в «Парусе» «Простое как мычание», а в журнале «Летопись» печатал его «Войну». Я приехал из Самары в Москву. Маяковский повел меня к Горькому, остановившемуся в Славянском Базаре. Алексей Максимович встретил нас очень приветливо. Вечером Горький заехал на выставку «Бубновый Валет». Он внимательно смотрел мою большую картину «Татары. 1224 год» (пир победителей на трупах побежденных):
– Страшную картину, вы, Давид Давидович, написали…
Последний раз я видел Горького во время чествования финляндских художников. Это было в апреле 1917 года. У Донона был торжественный раут, где в числе приглашенных был весь художественный и артистический Петроград. Милюков – министр иностранных дел, Родичев – по делам Финляндии – сидели друг против друга в середине длиннейшего стола. На хозяйских местах были: Горький, председатель комиссии по охране памятников, и высокий смуглый гениальный финляндский художник Галлен, Риссоанен, писатель Бунин, Константин Сомов, Александр Бенуа и другие.
За ужином произносились речи. Горький не выступал. После двенадцати часов «чествование» было перенесено в «Привал комедиантов». Горький был весел, острил, но во всех этих остротах была некоторая придирчивость и желчность, порядочное вино и все же слабое здоровье писателя.
Читать дальше