1916
Мокроту черных верст отхаркав,
полей приветствуем изменой –
еще влетит впотьмах под Харьков,
шипя морской осенней пеной.
И вдруг глаза во сне намокнут,
колеса сдавит рельс узкий,
нагрянет утро, глянут окна
на осень в новом недоуздке.
А подойдешь к нему под Тулой
забыть ладонь на поршне жарком:
осунувшийся и сутулый
в тумане роется огарком.
Но – опылен морскою пеною,
сожрав просторы сна и лени,
внезапно засвистит он: «Генуя!» –
и в море влезет по колени.
18 июля 1915 г.
Простоволосые ивы
бросили руки в ручьи.
Чайки кричали: «Чьи вы?»
Мы отвечали: «Ничьи!»
Бьются Перун и Один,
в прасини захрипев.
Мы ж не имеем родин
чайкам сложить припев.
Так развевайся над прочими,
ветер, суровый утонченник,
ты, разрывающий клочьями
сотни любовей оконченных.
Но не умрут глаза –
мир ими видели дважды мы, –
крикнуть сумеют «назад!»
смерти приспешнику каждому.
Там, где увяли ивы,
где остывают ручьи,
чаек, кричащих «Чьи вы?»,
мы обратим в ничьих.
1916
Тот, кто перед тобой ник,
запевши твоей свирелью,
был такой же разбойник,
тебя обманувший смиреньем.
Из мочек рубины рвущий,
свой гнев теперь на него лью,
чтоб божьи холеные уши
рвануть огневою болью.
Пускай не один на свете,
но я – перед ним ведь нищий.
Я годы собрал из меди,
а он перечел их тыщи.
А! Если б узнать наверно,
хотя б в предсмертном хрипе,
как желты в Сити соверены, –
я море бы глоткой выпил.
А если его избранник
окажется среди прочих,
как из-под лохмотьев рваных,
мой нож заблестит из строчек.
И вот, оборвав смиренье,
кричу, что перед тобой ник
душистой робкой сиренью
тебя не узнавший разбойник.
1916
Жизнь осыпается пачками
рублей; на весеннем свете
в небе, как флаг над скачками,
облако высинил ветер…
Разве ж не Бог мне вас дал?
Что ж он, надевши время,
воздух вокруг загваздал
грязью призов и премий!
Он мне всю жизнь глаза ест,
дав в непосильный дар ту,
кто, как звонок на заезд,
с ним меня гонит к старту.
Я обгоню в вагоне,
скрыться рванусь под крышу,
грохот его погони
уши зажму и услышу.
Слышу его как в рупор,
спину сгибая круто,
рубль зажимая в руку
самоубийцы Брута.
1916
С улиц гастроли Люце
были какой-то небылью, –
казалось, Москвы на блюдце
один только я небо лью.
Нынче кончал скликать
в грязь церквей и бань его я:
что он стоит в века,
званье свое вызванивая?
Разве шагнуть с холмов
трудно и выйти на поле,
если до губ полно
и слезы весь Кремль закапали?
Разве одной Москвой
желтой живем и ржавою?
Мы бы могли насквозь
небо пробить державою.
Разве Кремлю не стыд
руки скрестить великие?..
Ну, так долой кресты!
Наша теперь религия!
1916
«Царь играет на ветреных гуслях…»
Царь играет на ветреных гуслях
у зверей молодого села;
на снега, засиневшие грустью,
упадали морщинки с чела.
Лев, лицом обращенный ко звездам,
унесенные пляской олени,
на Него ополчившийся ростом
слон, лазури согнувший колени.
Все, сосущее солнечный разум,
поднимавшее силу и славу,
про тебя пролетевшим рассказом
приминает шуршащую траву.
Но, расправив над горечью зори
и закинув росы рукава,
царь ушел, унося их во взоре,
перестав за тебя ликовать.
1916
Титлы черные твои
разберу покорничьим,
ай люли, ай люли,
разберу покорничьим.
Духом, сверком, злоем взрой,
убери обрадову,
походи крутой игрой
по накату адову.
Опыланью пореки
радости и почести –
мразовитыя руки –
след на милом отчестве.
Огремли глухой посул
племени Баянова,
прослышаем нами гул
струньенника пьяного.
Титлы черные твои
киноварью теплятся,
ай люли, ай люли,
киноварью теплятся.
Читать дальше