* * *
Но кроме номадической логики движения в этом пространстве есть и другая, логика, разделяющая «верхний» и «нижний» миры. Часто все разворачивается либо глубоко под землей, либо высоко над ней:
хотя слышно стучат под тропами
парка детали машины так что суставы детей
и предателей отзываются радостно и поет
стадион размещенный над горизонтом
В современной реальности проступает пространственная иерархия «Божественной комедии» и «Фауста». Читая эти стихи, мы то погружаемся в преисподнюю, где вместо мертвых мучеников обнаруживаем тоталитарную машинерию государства или мертвых людей в спецодежде, то поднимаемся в горы Гарца вместе с Фаустом, где натыкаемся на остовы военной техники, оставшейся после войны в Чечне или Абхазии.
* * *
Ландшафт разрушается не потому, что такова возвышенная фантазия поэта, не из-за внутреннего разлада, присущего субъекту, но вследствие реальной войны, порожденной машиной насилия, из-за катастрофы, которая дает о себе знать почти в каждом стихотворении этой книги. Война становится основным событием и реальностью современного мира (как это было у экспрессионистов, Георга Гейма), и ей противопоставлена лишь слабая возможность утопического революционного действия, просвечивающая сквозь руины. Неоконсервативная милитаристская политика российского государства осмысляется как насилие над всем органическим — как биоапокалипсис. Она не только разрушает мир живых и природные объекты, но и «перепрограммирует» их, как в стихотворении «войны не будет…», где военное вторжение приводит к тому, что зажигались цветы на границе и пели / огни <���…> и каждая виноградная косточка / звенела от счастья .
Мы видим постиндустриальную реальность, где город размыкается в ландшафт, а последний, в свою очередь, лишается первозданной чистоты — он техногенен, усеян снарядами и осколками; граница между городом и полигоном стерта, равно как и граница между миром и войной, так что все подчинено логике ежеминутного насильственного вторжения:
высекая искры из травы подножной
приближается буря в поле и русского леса
тени на горизонте пока в гейдельберге
жилы мертвецов парализованы или
гальванизированные сумерки раскроены
бликами пляшущих созвездий
У распадающихся границ остывают слабые тела и предметы, в предательском воздухе слышится их мучительный тренос. Еще не мертвые, но уже живые — мессианические тела, пребывающие между жизнью и смертью: они совершают траур по прошлому миру европейской культуры и погружены в ожидание того, что уже случилось, и одновременно в скорбь по тому, что еще не произошло.
4. Мессианическое письмо и органическое ожидание революции
Возможно, мы имеем дело с постмортальным письмом, для которого опыт утраты, смерти культуры — лишь точка отсчета. Здесь уже отчасти воссоздано воображаемое мессианское царство. Здесь мертвые (и живые) просыпаются или уже проснулись:
в духоте я проснулся когда доски
cкрипели и хрустело стекло рассыпанное
на полу и проходящие люди в одеждах
защитного цвета перемещались в лучах
пыли словно любовники забывшие друг
о друге среди протяженных полей
Или в другом стихотворении:
и я говорю тебе
что готов забыть о том дне когда красный луч
разрезающий меридиан коснулся моей руки
когда я был мертвецом и его невестой когда мы
погружались в цветущую пыль и мостовые
возвышались над нами
Время схлопывается, позволяя почувствовать в одном моменте все исторические катастрофы. Сам планетарный ландшафт становится полноправным носителем мессианического времени, в которое вовлекаются камни растения <���…> мертвые птицы строительные материалы / и те кто скользил по льду и другие / в легкой одежде с разбитыми лицами . Оно возникает прямо внутри «мира насилия» — внутри путинской Москвы, населенной призраками 1930-х годов, или внутри донецкого театра боевых действий.
* * *
Мессианическое — это соединение утопического и эсхатологического ви́дения истории. Вот почему мессианизм и марксизм так близки. И в этих стихах, кроме наслаждения «конечностью» мира и человека, кроме драмы «конца» и образов распада культуры/природы, есть еще что-то, что не позволяет мортальному наслаждению целиком захватить воображение. «Утопия» и «апокалипсис» находятся в диалектических отношениях: за разрушением старого мира, его полным, окончательным исчезновением открывается возможность нового. И в то же время никакая утопия невозможна без отталкивания от «судного дня», от конечности человеческого мира, без всматривания в прошлое и пересборки истории. Призрачные, страдающие тела в этих стихах вдруг начинают подсвечиваться мессианическими силами, четкость руинированной фокусировки смещается движениями потоков света и воздуха. Мы видим «избавление», материализованное в мельчайших, сингулярных частицах, атомарную чувственность мира, скрытую органику мест, снова ожидающих революции.
Читать дальше