Пушкинская же формула противостояния поэта и толпы продумана неглубоко, и великой её не сочтёшь. Тем более, что Пушкин, конечно же, «догадывался», что, если чернь понимает его, поэта, превратно, — она понимает превратно не только его, но и прочих людей. Всех. Иными словами, он, подобно Эйнштейну или Толстому, знал, что даже Пушкин — один из людей. Один из толпы. И главное, что выделяет его из неё в глазах Времени, — умение слагать стихи.
Если же под противостоянием поэта и толпы он понимал вражду меж поэтическим и низменным в каждом из нас, — то почему тогда поэзия должна быть глуповата?! Напротив: она должна быть наполнена вопросами, догадками и предположениями, высвечивающими в нас нашу низменность с такою силой, что даже самые низменные оглянулись бы на себя и в себе же… усомнились.
Итак, на первой из двух «столбовых дорог» развития мысли толпятся мыслители, уставшие мыслить. Как устаёшь от сидения в одной и той же позе. Даже если поначалу уселся так же удобно, как роденовский Мыслитель. Который, должно быть, смешон уставшим мыслить как раз из-за того, что «всё в той же позицьи на камне сидит». Что же касается их самих, чутких и некаменных, они давно уже отказались оглашать или слышать одни и те же безответные — абстрактные, метафизические — вопросы. Они — в отличие! — шевелятся: призывают всех нас, тоже пока шевелящихся, либо податься назад вместе с ними, к незрячей, но ублажающей вере, либо же просто расслабиться и рассмеяться надо всем под луной, отдавшись душою и телом шевелению мягких волн и ласкающих ветров. Сретение, так сказать, с невинной природой. Не причастной к сомнениям.
Куда невинее Пушкина тридцати с лишним лет представляется мне Толстой. Старик о восьмидесяти с лишним годах. Постоянно и во всём сомневавшийся. Куда смелее и отчаянней пушкинского дуэлянтства кажется мне толстовское бегство от собственной жизни, собственного, неизмеримо более сложного «я». Толстовский исход — это немыслимо храброе признание краха в постижении бытия, но ещё и «более немыслимо» храброе объявление, что поиски ответов на вечные вопросы… продолжаются.
Толстовская исповедь приобщает нас к куда более важной и трудноразрешимой дилемме, нежели пушкинский Онегин, разрешивший свою стрельбой. Толстовская мысль куда более масштабна и глубока, чем онегинские треволнения. В сравнении с нею эти треволнения многим, возможно, покажутся «утонченными», но от споров касательно содержания этого или схожего эпитета я бы уклонялась до тех пор, пока не утратит смысла толстовское: «Зачем говорить утонченности, когда осталось высказать столько крупных истин?»
Незачем.
В 21-м столетии трагедию Евгения и Татьяны трагедией не назовёт никто. Оба персонажа могут заинтересовать сегодня лишь друг друга. И словеса их, и деяния вызывают ныне прежде всего смущение. По крайней мере, — в том немаловажном универсуме, который зовётся западной цивилизацией очень неудачно, ибо география тут давно уже ни при чём. Герой же «Исповеди» действенен и современен сегодня не меньше, чем при жизни. Причём, — на любом пространстве, населённом цивилизованными двуногими. Как и прежде, этот герой вызывает к себе сострадание или неприятие, благоговение или страх, восторг или презрение. Его заботы и вопросы являются в той же мере нашими заботами и вопросами, в какой они занимали его предков или будут — наших потомков. Он вечен. Безвременен. То есть неизбывно современен.
Всё на свете, что похоже на него, мне и представляется современным.
В том числе — поэзия.
Современная поэзия есть не обязательно та, которая сотворяется сегодня, в том самом «месте» во времени, где мы с вами, любезный читатель, пересеклись друг с другом. Пересеклись — пусть даже чтобы высказывать аксиомы, в которых одна из пересёкшихся сторон вызвалась усомниться.
Ибо мы с вами — всего лишь крохотнейшие точки на превеликом холсте Пространства. Всего лишь молниесно мелькающие песчинки в безгранично великом сосуде Времени. Которое, воистину говорю вам, не шевелится. И шевелиться не намерено. А посему, любезный читатель, прилагательное «современная» — если его приложить к поэзии — не имеет ничего общего ни с тем, что хронометрируют песчинки, мелькающие в старомодно приталенных стеклянных колбах, ни с тем, что считается новомодным среди двуногих сторожей времени. В моём хозяйстве, например, Марк Аврелий так же «утилитарен», как Дилан Томас, Рембрандт не старше Шагала, а Бетховен и Боб Дилан одинаково созвучны уму и сердцу. Все они безвременны, ибо каждый из них исходит именно из того, что составляет неисходящие, экзистенциальные треволнения людского рода, — и пока оный существует, сущими пребудут и они.
Читать дальше