В моём понимании, которое, как и любое, схематично, — история мысли сводится к бессрочным ремонтным работам на двух «столбовых дорогах». Первая ведёт в палестины, где спасение ищут в возвращении к блаженству неведения, а другая — в край, где в середине растёт Древо Знания. И где люди, ведая что творят, сомневаются в ими творимом и посему постоянно подстрекают себя на поиски лучших альтернатив. Причём, в этих поисках они постоянно же осматриваются на помянутое Древо, поскольку Знание, разум, считают не только средством решения любого вопроса, но и его содержательной частью. То есть — частью ответа. Моцарт и Достоевский, Руссо и Пушкин, к примеру, трудились на первой из дорог. Гёте и Ницше, Толстой и Бродский — на второй.
Благодаря иронической скрутке понятий, первые считаются более невинными и менее категоричными, нежели вторые. Но мне кажется, что, если решиться на невозможное, т. е. забыть про гениальность первых и преодолеть волшебство созданного ими мира, — можно заключить: они, первые, завлекают нас в тёмные пещеры наподобие тех, которыми пестрят Кандахарские горы. Мне кажется ещё, что философский выбор Достоевского — возвращение к чистоте и простоте веры как к последнему утешению — мало чем отличается от деспотического указа подчиниться тому, о чем слышали все, но представления не имеет никто. Если бы Достоевский был не сочинителем, а правителем страны, я бы из неё эмигрировала.
Куда приятней и полезней обитать не в непролазной пещере, а на толстовской поляне, ясность которой обещана свободой мыслить и сомневаться. Голландия со Спинозой, прилежным шлифовальщиком окуляров, мне милее Афганистана с Омаром, одноглазым талибским муллой. Мой любимейший из героев Достоевского, Иван Карамазов, ратовал за интеллектуальную разновидность веры, не связанную с жертвоприношениями. До тех пор, пока такая религия будет изобретена, я предпочитаю оставаться атеисткой. Не забывающей, что слова и мысли, как окуляры, смазывают всё, что не делают более ясным.
Кстати, — об омарах. В голове недавно обнаружили клетки, ответственные за всё, что противно рассудку: слепое доверие, муравьиная стадность и пр. Церковники возрадовались: бог так же неизбежен, как зрение, — и без омаров, стало быть, не обойтись! Мне, однако, эта сенсация напомнила о давней кёстлеровской теории, что трагедию человека не понять без знания его «шизофизиологии», — структуры мозга. В отличие от животных, с коими людей роднит рептильный мозг, нам придан был церебральный. Рассудок. Связи между двумя нет: второй не развился из первого, а наложился на него. В чём легко может убедиться каждый из нас при наличии навыков в трепанировании черепов.
Рептильный мозг, (в прямом смысле) нижний, постоянно тянет нас туда же, куда — животных. Поздний же мозг, (в прямом и переносном) высший, — в обратную сторону. Куда — Спинозу. Отсюда — и все невзгоды. Артур Кёстлер был оптимист: рано или поздно бог одарит человека знанием химических рычагов, отключающих «рептильность». Предпочтительнее, думаю, органическая диета: не жрать омаров…
А теперь возвращаюсь к заявлению, что, будь Достоевский правителем, я бы из его государства сбежала. Подобные заявления осмеивают, как правило, посредством аргумента, который, мол, следует считать азбучной истиной: искусство и жизнь — две большие разницы, руководствующиеся разнящимися же принципами и целями.
Эта «истина» лжива сразу по двум причинам.
Во-первых, искусство создаётся только людьми и только для людей. Ни логически, ни этически меня не впечатляют псевдо-мистические теории, согласно коим художественные «откровения» диктуются небесами, а поэт, соответственно, есть лишь посредник между богами и плебсом. Во-вторых, будучи продуктом труда, искусство призвано задавать вопросы и отвечать на них с конкретной целью, непосредственно связанной с человеческой практикой. Поскольку эта мысль проста, «как мычание», любая попытка узаконить противоположную, попытка, предпринятая пусть даже гениальным художником, равнозначна в лучшем случае дезертирству, а в нормальном — насилию над самою идеей искусства.
Поэтому, скажем, пушкинская догадка, будто поэзия должна быть глуповата, мне и кажется — прости, Господи! — безответственной. Пусть даже Пушкин хотел сказать, что «в поэзии всё, что следует сказать, невозможно сказать хорошо» (У.Х. Одэн), ибо неглуповатая мысль не вмещается в прокрустово ложе стиха. Если бы Эйнштейн выказал невозмутимость, узнав, что его открытие обусловило создание нового средства убиения авелей, — к моим досадам прибавилась бы ещё одна. Пусть даже свою невозмутимость он попытался бы оправдать «нейтральной» природой «жанра», в котором работал, — теоретической физики. Но в его случае нравственный гений был равновелик интеллектуальному. Иными словами, Эйнштейну не могла придти в голову глуповатая мысль, будто гений даёт человеку право быть меньше или больше того, что он есть: человек. Сторож брату своему.
Читать дальше