Пер. Ефим Бершин
Никто не поймёт —
как получилось:
то, что любила,
убыло с пылью.
Вчерашний вздох
спирает горло.
Дохлые крысы
гниют соборно
в лужах отхожих.
Всё, что природе
стало негоже, —
она изводит.
Судьбы твоей дням
не срифмоваться.
Мыслям разбродным
не рассосаться, —
подобно толпе
уличной ночью,
что болью потом
память источит.
Но общие в памяти
вещи и звуки
лишают смысла
«потом». И потуги
проникнуть туда,
как в игольное ушко,
напрасны. Верблюд
ушлый из ушлых
в него не посмеет
проткнуться, — кичиться
победой стоической,
приобщиться
к славе Христовой.
Пустыня стонет:
вульгарная юность
её уж не тронет.
Пер. Нодар Джин
С тех пор, как умер ты, ничто не изменилось.
Ничто и не должно было — наверно.
Всё хорошо по-прежнему, уныло.
Так лист пустой лежит безверно, —
без упования на мысль и краску…
Всему завязка — доллар, как и было.
И, как и было, меньше значит кто ты есть,
чем с кем была, — жила, водилась.
И, как и прежде, небольшая честь,
на мир смотря издалека, твердить о том,
что это — дом терпимости.
Но всё же — дом…
Ничто не изменилось. И боюсь,
ничто и не изменится отныне.
Для этого необходим союз
отваги с волей. А точнее, — крестовина.
Ещё — готовность в крест раскинуть руки.
Ничто не изменить без муки.
Но мы расстаться не умеем даже
с ушедшим миражом. Начаться снова.
Спряженье страхов и отрад дешёвых —
вот что такое человек. Ажиотажа
он никогда не стоил. Не ошибка
природы. Не трагедия. Не шибко
что-нибудь вообще. Вот, скажем, дверь.
Он вознамерился её открыть, —
но как бы брезгует. Или не верит,
что хочет… Проявляя прыть
в пустом смотреньи в сторону пустой
стены, где эта дверь. И в позе той
одной он постоянствует. Но тень
на той стене его бледнеет что ни день
и постепенно сходит в грязное пятно,
которому движенье не дано.
Ничто не изменилось.
Может, — я немного.
Боюсь — не к лучшему.
Когда-то я слезилась
при виде чайки на закате. Одинокой.
Теперь уж нет. Теперь уже слеза —
такая трудность… Как побить туза.
Ещё, боюсь, по ходу этих дней
неумолимей стала я. Трудней.
Как тот отставленный любовник,
что не побил привычку, — верную жену.
Любовь беснуется иль топчется виновно, —
не склонна жизнь пускать её в свою страну.
Теснит со всех сторон. Бесшумно
колотит доводом благоразумным —
и приучает нас считать привычку
самой любовью: как кавычку и кавычку,
не различаем свой и посторонний дом,
когда подолгу в доме том живём.
Добропорядочности вымученной цвет
на наших лицах проступает. Стёрты
следы страстей. Что ни лицо, — портрет
усовестившегося чёрта.
Не доброту года несут ему, — морщин
тугую сеть, в которой вязнут нимфы,
заладившие: «Чистоты причина —
усталость плоти, помутненье лимфы.»
И вот тогда Своим мы нарекаем Домом
плавучий остров, Несвоейземлёй рекомый.
Тогда — кого любили, изживаем
во имя тех, с кем время убиваем.
А вместе с ним — себя. Мы умиранию
с корнями — учимся во имя выживания.
И начинаем из последних сил цепляться
за жизни полу-затонувшей остров-круг.
Полу-чужой, полу-знакомый… Нам сдаваться
пора. Исторгнуть исступлённый вой.
И вздрогнуть в тошном страхе, если вдруг
мы это назовём Судьбой.
Пер. Нодар Джин
Мы всё имели ровно,
Но он в дерьме
Копаться хладнокровно
Не умел.
Он притворялся трупом,
А мертвецу
Существованье — глупо,
Не к лицу.
И жил он, как затворник
Не жил, — тужил. А
Я в портах позорно
Жила-грешила.
Мы в жизни были швахи.
Печаль одна
Была у нас. И страхи
Одни. Вина
Одна. И лгали часто,
Но он ко лжи
Постольку был причастен,
Поскольку жил.
Своею жизнью мало
Он дорожил, —
Как будто ему дали
Помятый джип
Или такую тёлку,
Что не помять.
Но он молчал. Он только
Не мог понять,
Что я, как звуки в джазе,
Как в зубе дрель,
Кручусь, кричу в экстазе
«Движенье — цель!»,
Что не пойму того я,
Что жирный класс
Пугается не воя,
А держит глаз
На нём, молчащем, зная,
Что прошибьёт
Его слеза больная —
И он… споёт:
«Послушай, мазефакер,
Язык твой лжив!
Как твой же член, обмяк он —
Ни мёртв, ни жив!
Всего дороже деньги
Тебе, твой жир!
А я точу на слэнге
Слова-ножи!
Хана тебе без рэпа!
И с ним хана!
Истина свирэпа!
Щупай — на!»
Пер. Нодар Джин