Я выхожу один, сажусь за руль
и еду, безымянный, по хайвею.
Я слышу безвозвратный мерный гул,
и пригород безличный и глухой
беззвучно на глазах седеет.
Куда я еду? Да куда? К сестре!
За киселём на той, седьмой версте.
Но нет сестры, и не было, не будет.
Остыл несуществующий обед.
Но тут несуществующих не судят.
«Теперь спокойно. Вчера – мятежи и казни».
Амир Тимур в ломком воздухе вскинут.
В Чимгане – пусто, в Андижане глаз в месиве вязнет.
Те, что выживут, – непременно сгинут.
Ташкент пуст, распластан, безнадёжно выжжен.
Арыки журчат панарабской вязью.
Русский переходит из уст в уста, как дензнаки, нужный.
Водяные знаки строф – строк парафразы.
Выдувает воздух дух с пепелища,
родниками речи жива память деревьев.
Фергана лежит как души донная ниша.
Опустел квартал бухарских евреев.
Пиалу плова съесть на пустом Бродвее,
тёплой водки хлебнуть за тысячу сумов.
Там советник визиря Абдуллаев Женя
так печально глядит на меня сквозь мир безумья.
Остались каркасы с зияющими письменами поверх.
Ну что же случилось с нами однажды навек?
Стальная гуляет позёмка. Стерильно, родного нет сора. Но,
сидим хорошо: винотека, искусы французского сыра и бисером зёрна.
Пунцовые чрева шалманов словно остались от НЭПа, от МУРа.
О небо Москвы, ты вечнозенитное небо под утро.
Могли б мы подумать когда-то, что это не наше, но чьё-то.
Но, ты, как всегда, сероглаза, а я залетел в звездочёты.
Немыслимый город, каркас на каркасе, как эра на эре.
Вот скол переулка, вот лепка стены, и трудно поверить,
что после отлива откроется город предутренне-вечен,
где мы – силуэты в окне, силуэты в мерцании встречи.
Слой за слоем, как чернобыльная радиация,
небыль становится былью в чёрных лесах.
Проросла разномастная белокурая нация.
Только в дремучей чаще стелется мохом страх.
Стеклянный лесок молодой (BMW, «Honda») покрыл пепелище,
там, где весеннее небо гулко взрывал RAF.
В бездне чужих городов души пристанища ищут,
после того как туманом рассветный рассеялся страх.
Так вот осела и ты, на кухонке чистой порхая,
ужин готовишь – какому приблудному брату?
Спазм отпускает, от водки теплеет дыханье.
Краткая близость легка, но пора отправляться обратно.
В те палестины, где сердце, блуждая тревожно,
веру находит под пыльным безвременным кровом.
Видишь, судьба покрывается медленно пылью дорожной,
к дому плывёт по немому велению крови.
Тяжко повисла гроза на на хребте отдалённом.
Скользки альпийские тропы. Бабочки сонны.
Набоков смотрит футбол: сэндвич, «Paulaner».
Резкий Паскутти послал на вратарскую пас.
Ныне Монтрё опустел. В. В. в холме отдыхает.
Montreaux Palace перестроен: арабы, лахудры с Украйны,
пьяные немцы, британцы на «Харли».
Но на холме электричка всё так же стрекочет в Лозанну.
Ленинский дух над невинным кантоном витает.
И без гагар опустели прибрежные скалы.
Но неизменно щвейцарским крестом вышивает
по белоснежной салфетке швейцарская мама,
гордо смотря на старинные франки
и на соседей, бегущих на месте, друг друга толкая.
Русской волнистой строке долина не внемлет.
В чёрной нейтральной дыре, от войны отдыхая,
в каске пробитой пехотной история дремлет.
«Так я и знал», – Набоков устало вздыхает
на отлетевшем балконе в туманном отеле.
И собеседник его за чайным столом замолкает.
Мрачно рассеян В. В., и рука его, медля,
с ложечки сахар струит на мягкий ботинок.
Уляжется и ежедневный шум,
как шум воды.
Ты говоришь: дожить бы до среды.
А я хотел дожить бы до субботы,
снести бутылки вниз – и на работу,
и там залечь, подальше от беды.
Мы дышим маслом будущих картин,
случайным шумом шин
и речью бессловесной.
И в той картине с кошкой: где они?
Движенья их по-прежнему видны
по сквозняку и по пыльце древесной.
В закрытое окно последний взгляд.
На солнце пыль летит, и скатерть не на месте,
и люстра покачнулась невпопад,
и всё, что было там, и всё, что сплыло,
вдруг выплыло на свет, перед отъездом.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу