Мать с сынком своим играла,
Наклонялась, убегала,
Вновь сначала начинала,
Улыбалась и кричала:
«Сайонара» —
До свиданья.
И хорошенький япончик,
Круглый, пухленький, как пончик,
Хохоча всё звонче, звонче,
Кимоно ловил за кончик:
«Сайонара» —
До свиданья.
Любовался я простою
Этой милою игрою,
Вспоминая, что порою
Так мой сын играл с женою:
«До свиданья» —
Сайонара.
Разве я чужой, прохожий?
В мире всё одно и то же.
Разно так и так похоже!
Вот уеду — ну так что же?
«Сайонара» —
До свиданья!
«О, стихи, вы никому не нужны!..»
О, стихи, вы никому не нужны!
Чье отравит сердце сладкий яд?
Даже те, с которыми мы дружны.
Вас порой небрежно проглядят.
И одна, одна на целом свете
Ты теперь, быть может, после дочь
Полно примут в душу строфы эти,
Над которыми я плакал эту ночь.
Вот яблоки, стаканы, скатерть, торт.
Всё возвращаться вновь и вновь к ним странно.
Но понял я значенье Natures mortes,
Смотря на мощные холсты Сезанна.
Он не поэт, он першерон, битюг.
В его холстах так чувствуется ясно
Весь пот труда и творческих потуг.
И все-таки создание прекрасно!
В густых и выпуклых мазках его,
Как бы из туб надавленных случайно,
Царит, царит сырое вещество,
Материи безрадостная тайна.
На эти Natures mortes ты не смотри
Лишь как на внешние изображенья.
Он видит вещи словно изнутри,
Сливаясь с ними в тяжком напряженьи.
Не как Шарден, не так, как мастера,
Готовые прикрасить повседневность,
Которых к Natures mortes влечет игра,
Интимность, грациозность, задушевность.
Сезанн не хочет одухотворить
Их нашим духом, — собственную сущность
Дать выявить вещам и в них явить
Материи живую вездесущность.
И гулкий зов стихии будит в нас
Сознанье мировой первоосновы.
Ведь семя жизнь несет в зачатья час
И в корне мира Дело, а не Слово.
Утерянное он нашел звено
Между природой мертвой и живою…
Как странно мне сознанье мировое
Того, что я и яблоко — одно.
О, бедный безумец Ван-Гог, Ван-Гог!
Как гонг печальный звучит твое имя…
Сновидец небывалых снов, Ван-Гог!
Стою захвачен вихрями-холстами.
Кто показать с такою силой мог,
Как жадными несытыми устами
Подсолнечники желтые, как пламя,
Пьют солнца раскаленно-белый ток?
Порою ты, как буйный демагог,
Вопишь с холста, и краски — бунт и знамя.
О, красные и синие фанфары,
О, этот крик, сияющий и ярый,
О, желтые и алые снопы!
И это рядом с «комнатой» убогой,
Где дышит всё гармониею строгой,
Где тихо всё и всё — не для толпы.
В пушкинском музее А.Ф. Онегина
I. «Какое странное виденье!..»
Какое странное виденье!
Кругом живет, бурлит Париж,
Моторов резкое гуденье
Прорезывает улиц тишь;
В ушах еще слова чужие
И блеск толпы чужой в глазах,
А здесь — не дальняя ль Россия
И не в тридцатых ли годах?
II. «Рисунки, и книги, и вещи…»
Рисунки, и книги, и вещи…
Ах, то, что мертво — то мертво!
Но голос не шепчет ли вещий
Здесь светлое имя его?
Лица столь знакомого очерк,
Исчерченный им манускрипт,
Всё, всё и не самый ли почерк —
Ключи от таинственных крипт,
Где мрак чуть зазубрили свечи,
Где дух его веет и вот
Бесплотную руку на плечи
Мне тихо и строго кладет.
Умный, грустный, с большим лбом и кожей
В складках иронических — вот так.
Флегматично сильный, не тревожа
Мир чрез мир идущий, чуть похожий
На больших, худых, не злых собак.
Был и анархистом… Надоело!
— Голодать. Статьи писать. Мечтать.
Может быть и будет — что за дело!
Только нет: упорной, черствой, целой
Жизни не сломать ведь, не сломать.
Книги брось, пройдись-ка по Парижу,
Громко проклинай иль зло шепчи
Городу глухое «ненавижу».
Он в ответ: «Людей, как бисер, нижу
В ожерелья. Покорись! Молчи!»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу