Эмигрант я, но родину помню.
Здесь он, рядом — тот брошенный дом.
Флаг, взгляните-ка, алое поле,
только лев затесался на нем“.
И тогда, не смущаясь нимало,
финкарями спороли мы льва,
но чего-то еще не хватало:
мы не поняли даже сперва.
А чернявый грачонок — Мария
(да простит ей сиамский посол!)
хвать-ка ножницы из барберии,
да и шварк от юбчонки подол!
И чего-то она верещала,
улыбалась — хитрехонько так,
и чего-то она вырезала,
а потом нашивала на флаг.
И взлетел — аж глаза стали мокнуть
у братвы загрубелой, лютой —
красный флаг, а на нем серп и молот
из юбчонки девчушечки той…»
«А потом?». Похмурел он, запнувшись,
дернул спирта под сливовый джем,
а лицо было в детских веснушках,
и в морщинах — недетских совсем.
«А потом через Каспий мы плыли,
улыбались, и — в пляс на борту.
Мы героями вроде как были,
но героями лишь до Баку.
Гладиолусами не встречали,
а встречали, браток, при штыках.
По-немецки овчарки рычали
на отечественных поводках.
Конвоиров безусые лица
с подозреньем смотрели на нас,
и кричали мальчишки нам: „Фрицы!“ —
так, что слезы вставали у глаз.
Весь в прыщах, лейтенант-необстрелок
в форме новенькой, так его мать,
нам спокойно сказал: „Без истерик!“ —
и добавил: „Оружие сдать!“
Мы на этот приказ наплевали,
мы гордились оружьем своим:
„Нам без боя его не сдавали,
и без боя его не сдадим“.
Но солдатики нас по-пастушьи
привели, как овец, сосчитав,
к так знакомой железной подружке
в так знакомых железных цветах.
И куда ты негаданно делась
в нашей собственной кровной стране
партизанская прежняя смелость?
Или, может, приснилась во сне?
Опустили мы головы низко
и оружие сдали легко.
До Италии было неблизко,
до свободы совсем далеко.
Я, сдавая оружье и шмотки,
под рубахою спрятал тот флаг,
но его отобрали при шмоне:
„Недостоин, — сказали, — ты враг…“
И лежал на оружье безмолвном,
что досталось нам в битве святой,
красный флаг, а на нем серп и молот
из юбчонки девчушечки той…»
«А потом?» Усмехнулся он желчно,
после спирту еще пропустил,
да и ложкой комкастого джема,
искривившись, его подсластил.
Вновь лицо он сдержал через силу
и не знал, его спрятать куда:
«А, не стоит… Что было — то было.
Только б не было так никогда.
Завтра рано вставать мне — работа.
Ну а будешь в Италии ты, —
где-то в городе Монте-Ротонда,
там живут партизаны-браты.
И Мария — вся в черных колечках,
а теперь уж в седых — столько лет.
Передай, если помнит, конечно,
ей от рыжего Вани привет.
Ну не надо про лагерь, понятно.
Как сказал — что прошло, то прошло.
Ты скажи им — им будет приятно:
в общем, Ваня живет хорошо…»
Ваня, все же я в Монте-Ротонде
побывал, как просил меня ты.
Там крестьяне, шофер и ремонтник
обнимали меня, как браты.
Не застал я синьоры Марии.
На минуту зашел в ее дом,
и взглянули твои голубые
с фотографии — рядом с Христом.
Меня спрашивали и крестьяне,
и священник, и дровосек:
«Как там Ванья, как Ванья, как Ванья?»
и вздыхали: «Какой человек!»
Партизаны стояли рядами —
столько их для расспросов пришло,
и твердил я, скрывая рыданья:
«В общем, Ваня живет хорошо».
Были мы ни пьяны, ни тверезы —
просто пели и пили вино.
Итальянские, русские слезы
и любые — все это одно.
Что ж ты плачешь, опять наливая,
что ж ты цедишь: «А, все это блажь!»?
Тебя помнит Италия, Ваня,
и запомнит Россия — не плачь.
1965
Старик Архимед,
я безграмотный правнук.
Мне трудно с тобою поспорить на равных,
когда в Сиракузах,
в священной тиши,
боюсь наступить на твои чертежи.
Должно быть,
все это одни разговоры,
что как-то в старинную старину
воскликнул ты:
«Дайте мне точку опоры,
а Землю я — как-нибудь переверну!»
Но сколько еще на Земле до сих пор
таких отвратительных точек опор!
Точка опоры сытых улыбок —
на чьих-то голодных слезах.
Точка опоры мнимо великих —
на мнимо ничтожных костях.
Читать дальше