Милые, что ныне с вами сталось,
Я не знаю. Вероятно, там
Растворившись, приняли за малость
Славу, улыбнувшуюся вам.
Кончен сказ и требуется вывод;
Подытожить, сердце, не пора ль,
Ибо скажут: расписались мы вот,
Ну и что же? Какова мораль?..
Лбом мы прошибали океаны
Волн летящих и слепой тайги:
В жребий отщепенства окаянный
Заковал нас Рок, а не враги.
Мы плечами поднимали подвиг,
Только сердце было наш домкрат;
Мы не знали, что такое отдых
В раззолоченном венце наград.
Много нас рассеяно по свету,
Отоснившихся уже врагу;
Мы — лишь тема, милая поэту,
Мы — лишь след на тающем снегу.
Победителя, конечно, судят,
Только побежденный не судим,
И в грядущем мы одеты будем
Ореолом славы золотым.
И кричу, строфу восторгом скомкав,
Зоркий, злой и цепкий, как репей:
«Как торнадо, захлестнет потомков
Дерзкий ветер наших эпопей!»
Харбин, 1930
ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ ЧЕТЫРНАДЦАТЫЙ (Главы из поэмы) [338]
Как порыжели строки дневника,
Как хрупкие страницы обветшали!
Как будто проползли уже века
И тщательно тетрадь мою обшарили.
Всклокоченный, шарахнувшийся год,
Его июль, закутанный в зарницы…
«Вчера с полком я выступил в поход
С последнего разъезда у границы.
Штыков позвякиванье, котелков…
Дыхание людей, идущих рядом.
Туман, как голубое молоко,
С пятном луны, повисшей над отрядом…»
И перелистываешь, как сны
Припоминаешь… «Громыхают пушки,
Плохая ночь. Заночевать должны
В покинутой австрийской деревушке…»
Жуя рассыпчатую пастилу,
В защитном сух, с седым ежом прически,
Военачальник наклоняется к столу,
Флажок переставляя на двухверстке.
И где-то вымуштрованный офицер
Разбудит полк, и он на темный запад
Из деревушки в утреннем свинце
Потянет выползающую лапу.
Начдив уснул, определив пути,
Отметив фланги, обозначив стыки,
По телефону приказав идти
В мигающие пушечные блики.
Как мы впервые увидали смерть…
Дней через пять, из-за брюхатых яблонь,
На желтой и разрыхленной тесьме
Дороги, изогнувшейся, как сабля,
На крупных,
Лоснящихся лошадях
Скакали в красном,
Не предвидя встречи.
Не веря:
«Враг!» —
И всё же не щадя,
Мы замерли,
Вдавив приклады в плечи.
Под залпами возможно ль повернуть
Испуганных коней,
Встававших дыбом?
Ужалив смертью тихую страну,
Мы выбежали к бившим
Кровью
Глыбам
Коней,
Которых опрокинул залп,
И к трупам венгров,
Пылко разодетым…
«Часы!» — солдат испуганно сказал;
Они сияли золотым браслетом.
Втянулся полк в деревню.
Встав вокруг,
На мертвецов,
На бритых лиц застылость
Солдаты подивились.
Много рук
Вдруг,
По команде точно,
Закрестилось.
Фельдфебель загорланил:
«Дурачье!
Кто это лоб накрещивает медный?
Ведь это — враг!
Ведь это тело чье?..»
Солдат молчал,
Потел
И,
Безответный,
Косил глаза и норовил удрать.
За ним веселый раздавался гогот.
И тут же воду пили из ведра,
И поминали мать,
А также — Бога.
Пришли и окопались. Ночь. Она
Гудела, как под шлемом водолаза.
За просекой желтели два окна,
Похожие на два кошачьих глаза.
Шершаво, сонно скрипнуло крыльцо,
Пугая заворчавшую овчарку.
Тепло и свет. Смеясь, взглянул в лицо
Старик-поляк: «А пан не выпьет чарку?»
Я поклонился и присел к столу,
Взглянул на девушку с глазами Мнишек —
Она в передник спрятала иглу, —
На тихих ясноглазых ребятишек,
На старика: живет в лесу, а брит,
Усы, подстриженные по-шляхетски;
На лампочку, которая горит,
Как будто в городе, как будто в детской.
А после, при убавленном огне:
«Вот это… На дорогу принесла вам!»
Каким красивым показалось мне,
Как будто бронзовое, — Бронислава!
И снова ночь. Бессонный часовой,
Взглянул в лицо, узнал, посторонился,
Прошелестел глазастою совой
И затонул… Уже туман клубился
Читать дальше