Поморщился полковник: «Что за бред?
Раскис мальчишка. Он — ровесник Ганса,
Ведь моему, никак, шестнадцать лет…
Конечно, жаль… Но так устроен свет,
И состраданье не к лицу германцу.
Не для того меня носила мать,
Я фюрером не для того отмечен.
Жалеть — тогда не станешь воевать…»
За грудь схватился: разгулялась печень.
И закричал: «Мне надоело ждать!
С кем ты вступил, глупец, в единоборство?
И сколько вас таких? Десяток. Горстка.
На четвереньках маршал. Перестал
Петух твой галльский глупо кукарекать —
Свернули шею, повар ощипал.
Остались курочки. Довольно некать!
Что Франция твоя? Этап. Привал.
Мы на Кавказе. Мы в горах Эпира.
Повсюду мы. Изволь раскрыть твой рот,
Ублюдок и несчастный сумасброд!
Ты руку поднял на державу мира.
В ногах валяйся, пигалица, крот! На Волге мы.
На полюсе. В Египте.
Смеешься, идиот? А ну-ка, всыпьте!..»
Андре один. О чем еще сказать?
Что молод он? Что жить ему хотелось?
Есть времена, когда старуха-мать
На смерть благословляет сына. Смелость
Перестают, как воздух, замечать.
Завидной кажется судьба солдата,
Когда бежишь и веришь — добежишь,
Когда кругом свои. Огнем объята
Земля. И крикнет за тебя граната.
Андре один. Пред ним молчит Париж.
Ночь коротка. В оконце дышит лето.
А жить ему осталось до рассвета.
Бывало, в полночь продавцы газет
Кричали про злосчастного Отелло.
В кафе смеялись девушки. Поэт
Писал о смерти. И осиротелой
Казалась роза. Газа едкий свет
Слепил глаза. У стойки рюмку выпив,
Бродяга говорил звезде «прощай».
Пекли хлеба. Кричал на линотипе
Терзаемый несчастьями Китай.
И круглый год везли на рынки май —
Цветы и овощи. Париж запоем
Дышал бензином, пудрой и левкоем.
Другая ночь теперь. «Эй, кто там?» — «Свой».
Не свой — чужой, немецкий часовой.
Гроба домов. Пустые щели улиц.
Он где-то здесь, и он еще живой,
Париж, веков распотрошенный улей,
Он шепчется в надышанной норе,
Где девушки печатают листовки
О подвиге бесстрашного Андре,
Он зарывает в цветнике винтовки,
Он крадется с ножом. И на заре
Унылый мусорщик увидит снова
Среди отбросов тело часового.
«Светает. Где-нибудь трава в росе.
Я вижу, мама, как ты горько плачешь.
Прости меня, но я не мог иначе.
Щекой прижмусь к твоей щеке горячей.
Я не один, со мною ты и все.
Я прежде думал, что она из меди,
Но теплая она, как хлеб, как свет.
Сказали немцы: „Смерть“, а смерти нет.
Ты поклонись деревьям и соседям
И всем скажи: в последний мой рассвет
Свободу видел я — вот здесь, у края.
Прощай, любимая! Прощай, родная!»
Неясный час, для многих роковой,
С его густой молочной синевой,
Родильных схваток час и в лазаретах
Агонии, ужасный вестовой
Судьбы, неотвратимый час рассвета.
Врывается безумной птицы крик
В большую брешь разорванного мрака.
Проснувшись, дети начинают плакать.
Жестокий час. Бойцы идут в атаку,
И вот один к сырой траве приник.
Андре вели по смутным коридорам.
Он вздрогнул, увидав любимый город.
Чуть розовеют серые дома.
Кафе. Цветочный магазин. Харчевня.
Здесь карусель сводила всех с ума.
Хлопушки, поцелуи, кутерьма,
И кто-то пел: «Париж, моя деревня…»
Париж, моя деревня, погоди!
Закрыты ставни. Спит великий город.
Связали руки, расстегнули ворот.
Что бьется в каменной его груди?
Какие страсти видит впереди?
Он всё такой же, молодой и древний.
Прощай, Париж! Прощай, моя деревня!
О хлебе молят: злаки славословь.
Он ничего не создал. Меткой рыжей
На выжженной земле осталась кровь.
Он умер потому, что есть любовь,
И потому, что родился в Париже.
Обычный день. И, как в другие дни,
У булочных застыли парижанки.
Покорные, работают они.
Для немцев этот виноград и танки.
Но ты остановись и загляни:
В большом зрачке — Андре отображенье —
Глубокое и темное волненье.
Кто знал подростка робкого Андре?
В Савойе он — винтовка на горе,
В ноже садовника и в топоре,
Он в мастерице раздувает ярость,
Его дыханье надувает парус,
И рыбаки на грозный пулемет
Меняют голубой, прозрачный невод.
Он заряжает пистолеты гневом,
Зеленой веткой он в окошко бьет,
Твердя, что смерти нет, что он живет.
Песок ступнями легкими исчерчен,
И нежный след большой любви бессмертен.
Так, горе глубоко тая свое,
К чужому человеку, скрыта мраком,
Она пришла: «Теперь я знаю всё.
Я не затем сюда пришла, чтоб плакать.
Я — мать Андре. И ты мне дай ружье».
Так не стерпел Тулон, и ночью поздней
Кричали потрясенные суда,
И уходили в горы города,
И гневом налились Шампани гроздья,
И нёбо жгла альпийская вода.
Парижа вечер, мокрый, сизо-синий,
Заполнен легкой поступью Эриний.
Читать дальше