1949
Выцвели мои глаза,
И любить меня нельзя,
А когда-то было можно,
А теперь уже нельзя.
Сморщились мои уста,
Говорят, что неспроста:
Миловали, целовали
Без венца и без креста.
А была-то я вкусна
И богата, как казна,
Хоть была простого званья,
Не графиня, не княжна.
Не графиня, не княжна
И не мужняя жена.
Говорят, отбаловала,
Наступила тишина.
Отшумел последний бал,
И драгун мой ускакал,
Наш известный сочинитель,
Пишет выше всех похвал.
Он прославился весьма
Канительностью письма.
И, однако ж, не хватило
Нервного ему ума.
Я, которая была,
Я, огонь и кабала,
В этой книге не воскресла,
А навеки умерла.
Дай-ка, Дуня, полуштоф
И гони ты их, шутов,
Тех облезлых кавалеров,
Выщипанных петухов.
60-е
Мне тебя любить нельзя,
И тебе меня не надо.
Длинные твои глаза
Пострашнее звездопада.
Проходи же стороной,
Я с тобой не баловался,
Я кобылкой вороной
Просто так полюбовался.
Свежим сеном похрустел,
В торбе мордою похрупал,
Ни страстей, ни скоростей,
Проходи ж, играя крупом.
Там, гарцуя при луне,
Силушкой другие пышут.
О тебе и обо мне
Не напишут, не напишут
Русской прозою литой,
Содержательной и честной,
Знаменитый Лев Толстой
И Куприн весьма известный.
70-е
«Кто, как Лидия Степановна…»
Кто, как Лидия Степановна,
Непутевого поймет?
Оступившегося, пьяного
Мягкой ручкой обоймет.
Отведет соседа хворого
К знаменитому врачу,
Где не надо, врежет здорово
Безыдейную речу.
Тихо сбычится, такая ведь,
На удар — двойной удар.
Ни армян не даст обхаивать,
Ни евреев, ни татар.
А когда блеснут на улице
Синих глаз ее огни,
При народе расцелуется,
Но чтоб что-нибудь — ни-ни.
А когда, хвала всевышнему,
Сабантуй к ней входит в дом,
Пироги какие с вишнями,
С яблоками, с творогом!
Нет стола на свете лучшего!
Ресторациям — хана!
Выручать, учить, приючивать
Кто сумеет, как она?
Но кого же станет жечь она,
Иссушать, сводить с ума?
Добродетельная женщина
Как бесснежная зима.
70-е
Хороший был старик Саид Умэр,
Дубленый и серебряный татарин.
Все знал про лошадей и все умел
И был за то аллаху благодарен.
Весьма приметен, хоть и невысок,
Был скор и прям для старого мужчины,
И белый шрам бежал через висок,
Перерубая жесткие морщины.
Бывало, за день не раскроет рта,
Толчется меж коней, широкогрудый,
Батыя забубенная орда
В нем с турками перемешалась круто, —
И вышел ничего себе замес.
А в девяностые примерно годы,
Наехавши сюда из разных мест,
Томились барыньки — каков самец! —
На лоне расточительной природы.
Но тех забав сошел кизячный дым.
Запомнилось другое в полной мере:
Как раза два беседовал с Толстым
О лошадях, о жизни и о вере.
Мне было девять, шестьдесят ему.
И я за ним ходил, как верный сеттер,
В той, довоенной Гаспре, в том Крыму.
Годок стоял на свете тридцать третий.
Когда меня, плохого ездока, —
Не помогли ни грива, ни лука —
Конь сбросил, изловчившись втихомолку,
Тяжелая татарская рука
Мне на плечо сперва легла, легка,
Потом коню на трепетную холку.
Он примирял нас, как велел аллах,
И оделял домашней вкусной булкой,
Старик в потертых мягких постолах.
Ах, как же бредил я такой обувкой!
Но вышло расставаться. Ухожу.
Прощаемся в рукопожатье твердом…
Как было в сорок первом — не скажу,
Но вот что деялось в сорок четвертом.
В тех, главных, что-то дрогнуло усах.
Судов не затевали и для вида.
На «студебекерах» и на «зисах»
Та акция вершилась деловито.
В одном рывке откинуты борта.
В растерянности и с тоской немою
Стоял старик, не разжимая рта,
Глядел на горы, а потом на море.
С убогим скарбом на горбу в мешке
Сгрузился он с родней полубосою.
Нет, не укладывается в башке,
Что мог он к немцам выйти с хлебом-солью.
Читать дальше