1959
Постучали люди в черном.
Их впустили, как своих.
Папа мой сидел в уборной,
сочинял для сына стих.
Мама ела торт «полено»,
я, дурак, жевал картон.
И вибрировал коленом
звездолобый пинкертон.
Он стоял в дверях, чугунный,
неподкупный, — враг врагов!
Торс гитары семиструнной
на стене — из двух подков.
И, вонзаясь в грудь комода,
пропотели вдруг в труде
представители народа,
два лица в энкаведе.
Разве можно книги мучить?
Зашатался книжный дом.
И упал из шкафа Тютчев
к сапогам двоих — ничком…
Нехорошие вы люди,
что вы роетесь в посуде,
что вы ищите, ребята?
Разве собственность не свята?
1956
Литого Сталина в шинели
пилили ночью, как бревно.
А утром, заспанные, ели,
не находили в жизни цели,
и… грохотало домино!
1963
На кухню вызвали поэта!
И подбоченились жильцы.
Соседка пепельного цвета
взяла поэта под уздцы.
Затем на спину взгромоздилась,
затем — пришпорила бока!
Отцы-самцы заходят с тыла,
как безысходная тоска.
«Вы что же, милый, в туалете
не сполоснули унитаз?
И на общественном паркете —
дежурство ваше — ваша грязь!
У вас дебоши каждодневно:
поют, стихами говорят!» —
жильцы притоптывают гневно,
кусить десною норовят.
«Па-ает! Рифмач! Наверно, контра?!
Небось похабщина? Смотр-ри!»
Поэт отрезал руку бодро —
свою… Отдал соседке: жри.
Оттяпал ногу по колено
и протянул отцу-самцу.
Затем чугунно-вдохновенно
себя ударил по лицу.
И голова тугим арбузом
упала в мерзкое ведро…
Жильцы ушли с набитым пузом.
Их богатырское нутро
не поглотило только красный,
расплавленный комок в груди…
О, как прекрасно-безобразно
маячит слава впереди!
1957
Я мою соседку искалечу.
Я мою соседку изобью.
Я ее в стихах увековечу,
чуждую, и все-таки — мою!
Я соседку выдерну на кухню,
я обрежу ей электросвет.
Пусть, непросвещенная, потухнет.
Я куплю в «Березке» пистолет.
Наведу его на всю квартиру,
разнесу филенки и мозги.
Я принципиально против мира,
я — за бомбу! Не за пироги.
…Что насторожились, дураки?
1956
Плита чиста. Могила без названья.
Два лопуха: в ногах и в головах.
Сижу на металлическом диване,
как птица или скорбная вдова.
Я знаю, что лежу под этим камнем,
что я исчез с лица моей земли,
что я лежу с уставшими ногами,
что женщины меня не сберегли.
…Удар слезы потряс лопух дремавший.
Известно, что я умер молодым.
Что я зарыт в поношенной рубашке,
голодный и нечесанный, как дым.
По кладбищу слоняются старухи,
неслышные, как заспанные мухи.
А я лежу, считая от тоски —
слоновые старушечьи шаги.
1959
«А я живу в своем гробу…»
А я живу в своем гробу,
табачный дым летит в трубу,
окурки по полу снуют,
соседи счастие куют.
Их наковальня так звонка,
победоносна и груба,
что грусть струится, как мука,
из трещин моего гроба.
Мой гроб оклеен изнутри
газетой «Правда», — о, нора.
Держу всеобщее пари,
что смерть наступит до утра,
до наковальни, до борьбы,
до излияния в клозет…
Ласкает каменные лбы
поветрие дневных газет.
1960
Пыль, безлюдье. Как обычно.
Квохчет радио в дому.
На дороге — кака бычья —
потому что потому.
Клуб. Пристанище культуры.
Баба движется с мешком.
Здоровенный куль у дуры,
в коем — сено с запашком.
Дед, рожденный в прошлом веке,
дремлет в новом амплуа:
на его дубленом веке
муха делает а-а.
Парень хату молоточком
заколачивает впрок.
Точка, значит. Мало точки:
ржавый вешает замок.
…Тишина над сельской новью.
Я стою — в руке блокнот.
Новый стих веретеном вью
без прикрас и без длиннот.
И колышет слабым ветром
утро зябкий матерьял —
красный флаг над сельсоветом,
что изрядно полинял.
1974
На заборе, не при деле,
на осеннем ветерке
люди лучшие висели —
от плохих невдалеке.
Фотографии поникли,
пробрала их, с ветром, дрожь.
И серьезные те лики
поливал осенний дождь.
Читать дальше