И вот этот мой герой, Рогов, который и пытается оправдать этот проект, найти в нём разумное зерно и таким образом выстроить логику террора, был для меня саморазоблачением. Поэтому не случайно многие критики, ругавшие роман (а хваливших его тогда не было), как раз и писали, что Быков и Рогов – это явно такой некий смысловой консонанс. Конечно, перекличка тут прямая, конечно, Рогов – это я, но с той только разницей, что Рогов безумен, он душевно болен, а я от этого безумия себя удержал.Там этот ключевой эпизод, когда герой видит перед собой, казалось бы, утопию – лагерь чистых людей в селе под названием Чистое, видит необычайно красивую летнюю поляну, бежит по этой поляне и проваливается в зловонную страшную трясину, – вот это было такое предупреждение самому себе.
Я, конечно, советского проекта не оправдываю ни в какой степени, потому что, как только ты начинаешь искать логику в терроре, ты немедленно становишься на сторону террора. Это очень важная вещь, потому что, конечно, в терроре никакой логики нет, это был способ выживания системы, у неё не было другого способа. Если бы она не поддерживала постоянно ужас, она бы погибла гораздо раньше. Но тогда трендом стало отыскание логики в советском проекте: сверхлюди, которые спасли сверхстрану. Об этом, собственно, и был написан роман. И во многих отношениях, надо сказать, я и сам себя в этой книге бил по рукам. Я действительно думаю, что советский проект был лучше, чем то, что мы переживаем сейчас, но только потому, что очень плохой человек всё-таки лучше, чем труп очень плохого человека. Понимаете, у плохого человека есть шанс измениться, задуматься, я не знаю, перекраситься. У трупа шансов нет, он может только разложиться, и чем быстрее, тем лучше.Поэтому, конечно, у меня есть сегодня соблазн сказать «Да, СССР был лучше». Но поддерживать и оправдывать логику СССР, страшную логику уничтожения собственного народа ради сохранения собственной власти, – этого я, конечно, не буду делать никогда.
Этот роман благополучно перевёлся в нескольких странах, многажды переиздавался в России. Грех себя, конечно, хвалить, но, с другой стороны, почему бы мне после ста лекций себя не похвалить вдруг? Среди многих книг, изданных на рубеже двухтысячных, на рубеже нулевых он как-то больше других уцелел. Хотя я никоим образом не лезу в первый ряд тогдашней прозы. Конечно, главными тогдашними писателями были три автора на -ин: Сорокин, Пелевин и Акунин. Но всё-таки я склонен думать, что среди авторов нулевых годов, которые сменили эту тройку, «Оправдание» смотрится уже довольно выигрышно. Оно было, может быть, как мне тогда сказала Лена Шубина, мой постоянный редактор и редактор этой книги, ныне начальник прославленной «Редакции Елены Шубиной», а тогда один из ведущих редакторов «Вагриуса», она мне сказала: «Хороша или плоха эта книга, трудно сказать. Но пока это первый роман XXI века».
И мне приятно, что, опять-таки, хорош или плох этот роман, но как-то двадцатый век на нём, во всяком случае, для меня, закончился, а двадцать первый – начался. И двадцать первый век и оказался, пока оказался, веком реанимации самых опасных практик века двадцатого. Конечно, эта петля времени, конечно, это всё Юлианы-отступники, конечно, все эти брэкситы, трампы, немецкие неофашисты – это всё, конечно, временно. Но логика «Оправдания» этим людям присуща. И я ужасно рад, что ещё до суда истории над ними, который обязательно свершится на наших глазах, я успел всех их потопить в болоте вместе с собственными имперскими комплексами.
Кстати говоря, «Оправдание» – единственная книга, о которой я могу говорить изнутри. Я хорошо помню, как она сочинялась. И если уж говорить о хронотопах, то для неё главным таким хронотопом был интерьер подмосковной дачи и окружающих её лесов. Андрей, которому сейчас уже двадцать, утверждает, – конечно, он врёт стопроцентно, – что он хорошо помнит, как я ходил с ним по окрестным лесам и рассказывал ему сюжет или проборматывал какие-то из «Оправдания» диалоги. Это действительно было так. Оставив Лукьянову на попечении нашей умной собаки, лайки Кинги, я сажал Андрея на плечи, шёл по окрестным лесам. Это был август, довольно, кстати сказать, грибной. Игнорируя грибы, я там с ним шагал и рассказывал ему роман, потому что тогда я ещё был романистом неопытным, это всё-таки моя первая большая проза после повести «Гонорар», и я нуждался в выговаривании этого дела вслух. Я помню даже, что мы однажды так увлеклись этим разговором, что потеряли сандалик, спохватились поздно, но, слава богу, на обратном пути его нашли. Поэтому для меня некоторые куски романа, в частности, вся пятая глава, связаны до сих пор с ощущением родной тяжести на плечах.
Читать дальше