Поэтика «Огня пожирающего»: пейзаж, контрарные мотивы [240], композиционная модель
Перейдем от имплицитных подтекстов и автоконтекста к поэтике «Огня…». Как уже отмечалось, в «Огне» сильно не столько сюжетное, сколько описательное начало. Весенние городские пейзажи в начале, в середине и конце текста как бы «прикрывают» крематорий и «огнь пожирающий». Мертвый Пер-Лашез возвышается над живым суетливым Парижем: «Передо мной были ворота и стены другого города, поднятого на возвышенность, как бы некая крепость, ярко и мертво глядящая из-за стен целыми полчищами мраморных и железных крестов» (5; 113–114), а в глубине кладбища зияет крематорий. Как в «Аглае», весть о смерти героини перекрывается весенним пейзажем, сначала увиденным рассказчиком из окна квартиры, потом кладбищенским. Весенний пейзаж испещрен едва заметными цитатами из русской поэтической классики (например, пушкинским «веселым треском» и тютчевским «дальним гулом»):
Там, за окном, сыпали веселым треском ворьбьи, поминутно заливалась сладкими трелями какая-то птичка, а наверху топали и играли, и все это сливалось с непрерывным смутным шумом города, с дальним гулом трамваев, с рожками автомобилей, со всем тем, чем так беззаботно при всей своей озабоченности жил весенний Париж (5; 113).
Красота жизни и мира, с которыми разлучает смерть, – это тема героини, но от нее, молодой, красивой и богатой, она распространяется на рассказчика, созерцающего весенние пейзажи, а затем пересиливает и его, становится независимой, самостоятельной. Два пейзажа внутри рассказа слегка повторяют и дублируют друг друга:
В открытое окно входила весенняя свежесть и глядела верхушка старого черного дерева, широко раскинувшего узор своей мелкой изумрудно-яркой зелени, особенно прелестной в силу противоположности с черной сетью сучьев (5; 113);
…сквозной чернотой деревьев, осыпанных изумрудными мушками (5; 114).
Зимняя чернота и нагота деревьев играет роль какого-то невнятного темного предзнаменования, «затушеванного» весенними красками, это предзнаменование геенны огненнной, уже бушующей где-то рядом, но все еще проявленной не вполне, прикрытой мерным ходом жизни, обновляющимся каждою весной.
Рассказ начинается с яркого портрета героини, царственная «гранатовая» бархатная накидка, отороченная соболем, довершает ее живой, «божественный», величественный и сильный облик. Разумеется, этот портрет антитетичен финальной картине, рисующей прах, вытащенный из огненной пещи:
…тащили железными крюками как бы крышку стола, прямоугольник из асбеста, насквозь розовый, насквозь светящийся, раскаленный до прозрачности. И те прозрачно-розовые, инде горящие ярко-синим огоньком известковые бугры и возвышенности, что были на этом прямоугольнике, это и были скудные останки нашего друга, всего ее божественного тела, еще позавчера жившего всей полнотой и силой жизни (5; 116).
При сопоставлении отрывков видно, что царственный, несокрушимый «гранатовый» как бы меркнет и истлевает в «прозрачно-розовом» и «ярко-синем». Между этими двумя изображениями есть и другие образы-метаморфозы героини. Рассказчик опаздывает на кремацию, и художественные причины такого опоздания ясны: в отличие от тех, кто находится внутри крематория, он один воочию застигает процесс сожжения, лишь перед ним героиня является в виде «страшного, молчаливого дыма».
Дым этот рассказчик видит дважды: по дороге в крематорий, и уже в крематории, «мысленно» возвращаясь к увиденному только что. Двойные, тройные, множественные впечатления от одного события выдают «мнемотическую» природу бунинского стиля, где любой факт отшлифован в воспоминаниях, проведен сквозь череду времен, отражен то в молве, легенде, то в беглом упоминании или случайной шутке. Второй раз, в крематории, дым превращается в абстрактное видéние, связанное не только с героиней, но и с самим крематорием, языческим характером нового обряда, формально намекающего на сакральность, но лишенного сакрального смысла. В новом обряде покойник выглядит жертвой, приносимой языческому божеству:
А я сидел и мысленно видел этот густой черный дым, медленно валивший из трубы в небо над нами, и в небе мне все-таки грезился Некто безмерный, широко простерший свои длани и молчаливо обоняющий жертву, приносимую ему (5; 115–116).
Это одна из самых минорных реализаций обычного бунинского инварианта, хорошо известного по рассказу «Легкое дыхание», только в «Огне…» героиня рассеивается не «легким дыханием» «в мире, в этом облачном небе, в этом холодном весеннем ветре» (4; 360), а валом «черных клубов дыма», обнажающих скрываемый, стыдный (не случайно, участники действа не должны этого видеть) ужас смерти, обжигающий тлением все живое. Сравнение крематория с храмом и высокий ландшафт кладбища усиливает и заостряет ощущение подмены, замещения высокого низким, божественного дьявольским:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу