Как изменилась жизнь русской эмиграции, когда началась перестройка и стало можно ездить?
Культурная жизнь в эмиграции в любом случае стала бы постепенно загнивать. Журналы стали лопаться – и здешние, и израильские, и парижские. Перестройка все это в каком-то смысле потопила. Когда она началась, я жил в Вашингтоне. Помню, одним из первых приехал Битов. С Вознесенским мы долго сидели вдвоем в отеле и выпили бутылку водки. Он мне рассказывал, что будет, что обещал им Горбачев на встрече с деятелями культуры. Не верил я тогда, по-моему, ни одному слову. Но все оказалось правильно. С начала 90-х я уже жил в Европе, но приезжал сюда и познакомился здесь, например, с Гандельсманом, который недавно приехал. Так или иначе, тогда настало время моих друзей из России. Все совершенно естественно стали интересоваться ими. Пока я здесь как умел блистал, они там сидели в своих подвалах или давали показания в КГБ. Теперь их стали возить по миру, а про нас забыли. И в этом я как раз видел справедливость. Но так получилось, что в то время я перестал писать стихи. Поэтому все это меня интересовало уже в плане их судьбы, а не моей.
Как вы относитесь к тому, что сейчас происходит в русский поэзии в России? Вы считаете себя прямым участником этого процесса или наблюдаете за ним как бы немного со стороны?
Думаю, что я в любом случае участвую в этом процессе, потому что вижу реакцию людей на свои стихи, будь она положительная или отрицательная. Когда я снова стал писать, было странно видеть, как разделились мнения: часть людей встретили меня с энтузиазмом, а часть как бы обиделись: мол, откуда он вылез, у него, наверное, пиар и так далее. Но поэты так жили всегда. В Москве у меня очень много друзей. Есть поэты, которых я очень ценю, есть другие, которых ценю меньше. Раньше я высказывал свое мнение безапелляционней, но сейчас я не хочу быть героем скандала.
Что вы думаете о политической поэзии, актуальной в последнее время в России?
Я сам иногда пишу такие стихи, когда меня что-то затрагивает. Когда я возмущен. Люди того круга, которых я считаю своими друзьями в Москве, разделяют мои понятия, и было бы странно, если бы они не высказывались. Кто-то склонен высказываться более прямо, кто-то прямо не пишет, но всей своей мимикой дает понять, за что он и против чего. Это закономерно. В Москве нет Майдана, но есть возмущение. Так или иначе, к хорошим стихам я отношусь хорошо, к плохим – плохо.
Каковы ваши прогнозы?
Это будет сильно зависеть от ситуации в стране. Непонятно, каким именно образом, но зависимость очень сильна. А ситуация в стране непредсказуемая. Единственное, что точно, это что наработанный капитал сейчас там. Эти люди никуда по большей части не уедут, да и что им делать на Западе (не в том смысле, конечно: пусть приезжают и выращивают детей в нормальных условиях). Но они, скорее всего, не уедут. Не так давно в Москве я сидел в кафе с Рубинштейном. Подходит хозяйка и спрашивает его: «Лев Семенович, почему вы не уезжаете за границу»? А зачем Лев Семенович поедет за границу? Что он здесь будет делать, в Квинсе, например, в то время как там он в самом центре событий? Что будет дальше? Дмитрий Кузьмин любит говорить, что его поколение в 90-е годы как-то организовывалось, сбивалось в дивизии, был «Вавилон» и так далее, а новое поколение более апатично. Но Кузьмину там виднее [121]. Мне трудно об этом судить. Но факт, что там есть хорошие силы, а куда это дальше пойдет, боюсь предсказывать.
Июнь – декабрь 2013 Нью-Йорк
ПЕРЕРЫВ
Встает, разгибает спину,
смотрит в окно на голубей внизу на крыше,
вспоминает, что нужно сыну
купить то-то и то.
Надевает платок, пальто,
проверяет, на что горазд кошелек,
есть ли в кармане ключ. Запирает квартиру.
Четыре коротких пролета,
стеклянная дверь, не приобретшая вид парадной.
Воздух. Улица. Переход.
В овощной лавке мимоходом корейцу: «Хелло», —
проверяет дату на картонке с молоком,
берет коробочку помидор и укроп к салату.
За газетой в соседний киоск,
после приветствий иранец с фаюмским лицом
говорит, что не потеплело.
«Да, становится холодней. Декабрь», —
забирает сдачу.
Мимо цветочного магазина,
поздоровавшись с израильтянкой-владелицей,
поправляющей на полке в ячейках сухие букеты.
Мимо исплаканного лица Варшавского гетто
в витрине «Ликеры-вина», не прихватить ли к обеду? —
ни к чему; про себя подумавши: «Винокурня».
Мимо запаха пиццерии на углу,
в ее открытом окне торчит итальянец,
опираясь на по локоть голые руки,
словно он нарисован.
Кивнув ему, добавляет: «Холодно».
Дальше, ответив несколько раз
осклабившимся соседям,
мимо китайского ресторана на углу напротив.
Стоя на переходе,
смотрит в перспективу квартала,
где на ярком небе располагается парк,
как чугунный памятник шевелюре Людвига ван
Бе… не опоздать бы в банк.
Теперь канцелярский товар,
здесь побудет;
кончается бумага для пишущей чужой машинки,
характер которой соответствует ее хозяину,
им обоим и собственному названью «Грома-колибри».
Надо найти для него открытку,
заодно поздравить кого-то с чем-то.
Ветерок. Газета.
Вспоминает, есть ли хлеб —
соль, что в холодильнике, каковы запасы,
надо когда-нибудь постирать,
когда было метено в последний раз?
Взгляд, зацепившись за итальянца,
живую витрину, снова на парк,
потом под ноги на каких-то сорок-ворон,
что облюбовали клен, живущий у самых окон.
Хочет дышать – гулять – бродить,
но мерзнут руки, полны покупок.
«Как это можно забыть перчатки в такую
погоду?» – близкий голос матери, которой больше
нет. Не сразу справляется с замком,
входит в дом.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу