Как Бродский до отъезда?
Бродский, конечно, а сейчас таких людей, наверное, много больше, то есть это не связано – или связано лишь в определенной степени – с переменой мест. Но перемена мест этому, безусловно, способствует и, наверное, может даже пробудить какие-то внутренние потенции. Сам я из английской поэтики пробовал брать сложные рифменные схемы, когда первая строка рифмуется с седьмой, вторая – с четвертой, а третья – с десятой, и вводить их в литовский стих. В английской поэзии это сплошь и рядом, а в литовской поэзии такого раньше не было. То есть у англоязычных поэтов я стал учиться строфике. Я переводил английских поэтов на литовский до эмиграции, но тогда еще все-таки плохо понимал английские поэтические приемы. Здесь я стал улавливать «отдаленные рифмы», или «рифмоиды» (то, что по-английски называют «slant rhymes»), и у меня стала сдвигаться поэтика. Надо сказать, что английских поэтов я часто читал в польских переводах Станислава Баранчака: брал перевод и английский оригинал, поскольку самостоятельно в английском тексте не сразу мог разобраться, а Баранчак сохраняет весь этот сложный строфический и семантический рисунок.
То есть мы говорим о приближении английской поэтики к литовской через польский язык?
Да, к английскому я пришел через польский. В польском языке я себя чувствую так же, как в русском, чего до сих пор не могу сказать об английском, даже читая Одена. Понять, что Оден хочет сказать, для меня нередко каторга.
Что еще вам дала эмиграция в литературном смысле?
В моем случае перемена не так заметна, моя поэтика стала меняться гораздо позже. Я сказал бы, меняться в сторону нарративности.
Сюжетности?
Да, сюжетности – и в сторону усложненной строфики. В сторону большей дистанции, пожалуй, то есть от лирики – к эпосу. Кроме того, эмиграция дала мне более широкий взгляд на вещи чисто географически, а когда география шире, то и мировоззрение расширяется. Может быть, это звучит наивно, но это так. Еще я считаю, что только эмиграция, в сущности, дала мне читателя. В Литве меня мало читали, а когда я стал эмигрантом, читать стали больше.
Парадоксально?
В моем случае парадоксально. Бродского много читали до эмиграции, но, когда он очутился здесь, его русская аудитория тоже оказалась ничуть не меньше. У меня же она просто увеличилась – причем не столько в эмиграции, сколько в Литве. Здесь меня читали в основном критики (Висвидас, Шилбайорис), слависты литовского происхождения и очень редко другие. А в Литве те, кто вообще читает стихи, стали меня читать скорее после того, как я эмигрировал.
У вас много стихов в жанре так называемого поэтического травелога. Это тоже эффект эмиграции и расширения географии?
Да, в какой-то мере. У меня есть стихи об Австралии, Париже, Германии, Китае. Один литовский критик даже написал, что строфика у меня стала такая сложная, что напоминает китайский иероглиф и вообще чувствуется влияние Китая. На самом деле это влияние англоязычной поэзии. Но есть стихи, ничего общего с путешествиями не имеющие, причем они, по-моему, лучше.
А что служит вам главным творческим импульсом в путешествиях?
Точно не пейзаж. Конечно, я не езжу куда-либо специально, чтобы потом об этом месте что-то написать. Стихи появляются сами, причем нередко по прошествии времени. Вдруг что-то начинает всплывать на поверхность. А бывает, что Муза вообще не приходит, – ей это свойственно. В путешествиях мне важна метафизика места, которая есть всюду, но везде своя. Важны какие-то аналогии с собственным историческим опытом. Знаете, есть такие шуточные стишки о Китае:
Над Китаем небо сине.
Вдоль трибун вожди косые.
Хоть похоже на Россию,
Все же это не Россия [506].
Так вот, о Китае у меня есть стихи, которые называются «Мандат неба». Они сложно зарифмованы, и в них излагается история китайской династии, в целом соответствующая действительности, но придуманная мною: о том, что страна никак не может вырваться из какого-то круга, все время возвращается в прежнее состояние. Даже сейчас Китай из этого круга не вышел, хотя вроде бы процветает – но при любой династии всегда бывали периоды процветания и упадка. Подобная метафизика истории есть в разных местах. Мифология места.
У меня есть стихотворение «Осень в Копенгагене», написанное в 1983 году. Это личные стихи – о влюбленности, о романе без будущего, хотя и вполне реальном. В этих стихах, простите за подробность, впервые в литовской поэзии описан половой акт. Сейчас, конечно, об этом пишут все кому не лень, причем гораздо более подробно, чем я. Сюжет стихотворения – прогулка по Копенгагену в ожидании женщины, которая должна приехать из Стокгольма. Но важно в этих стихах то, что это абсолютно безрадостная и безнадежная связь. И вокруг такой же безрадостный город. Для меня Копенгаген – это город трех неудачных романов; город, ускользающий из рук. Во-первых, это роман с женщиной. Во-вторых, роман с родиной, которая близко, но «близок локоть, да не укусишь» (о родине напоминает лишь советская подводная лодка, которая застряла на камнях Стокгольма – о ней писали тогда все газеты) [507]. В-третьих, это роман с языком, который тоже начинает как бы ускользать, что оказалось неправдой: никуда он не ускользнул, хотя мне и казалось тогда, что такая опасность есть.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу