Затем в Тасмании стали селить заключенных из Англии, и место превратилось в этакий маленький южный британский «ГУЛАГ». Страшно далеко от всего. Британские тюрьмы там до сих пор показывают, я их видел. А потом возникло движение за права человека, это место перестало быть «ГУЛАГом» и стало приличной страной. В стихах есть строчки о том, что здесь никто не возвращает билета ни Творцу, ни даже самолетной компании. Надо пойти в музей, чтобы понять, что здесь было на самом деле – и что от нас останется примерно столько же. Вот такие были мои первые эмигрантские стихи. Мы тогда даже шутили, что следующий этап эмиграции будет в Австралию, но там все-таки очень скучно. Володя Муравьев говаривал, что хочет жить в австралийском городе Перт, потому что там лучше всего спиваться.
А стихотворение «День благодарения» – когда оно написано?
Это, кажется, второе мое стихотворение в эмиграции, написанное уже в следующем, 79-м, году, оно как раз об Америке. Я тогда преподавал в городе Атенс, штат Огайо, еще совершенно не зная американскую систему – все эти PhD., tenure [469]и т. д. (Кое-что стал понимать лишь на четвертом году, а пока преподавал то там, тот тут, куда приглашали – в основном усилиями литовцев.) В Атенсе я преподавал лотмановскую семиотику, причем по-английски. Мой английский тогда был просто ужасен. Так вот, одна студентка на День благодарения пригласила меня к себе в гости, точнее, в небольшое имение своих родителей, где я провел дня два. Вечером и ночью от большого количества кофе у меня заболело сердце. Я думал, может, это инфаркт – возьму и умру. И решил, что надо попрощаться с жизнью, поблагодарить Бога за все, что он мне дал, включая это самое Огайо. В стихах звучит благодарность: за новый континент, за камень над могилой, который тем не менее не страшен, за небытие, за то, что ты, Господи, если захочешь, можешь из небытия воссоздать бытие (в подтексте: вряд ли захочешь). Само стихотворение я написал не в эту ночь, а дня через два, уже вернувшись в Атенс.
Получается, тогда вы писали по стихотворению в год?
В 79-м уже больше, а в 78-м только «Музей в Хобарте». В 77-м вообще ничего не написал, то есть писал, но не стихи. Поначалу я тратил очень много сил на ученые сочинения.
Почему, на ваш взгляд, получилась такая пауза?
Надо было врасти в новый мир – писать еще было не о чем.
Иначе получались бы «открытки»?
В общем, да. А я этого не хотел – Боже упаси! Потом, гораздо позже, появились стихи о Венеции «La baigneuse» (по-французски, «купальщица»), о Париже. Сейчас у меня довольно много стихов о Которе [470]. Иные из них, возможно, и открыточные.
Уехав в 77-м году, вы оказались как бы на самом «гребне» третьей волны? Как вы относитесь к этому термину? В чем он удачный, в чем нет?
Когда я приехал, он уже был в ходу, хотя чаще говорили не «волна», а просто «эмиграция»: первая эмиграция, вторая, третья. Надо было как-то отличать тех, кто ушел с Белой гвардией, от тех, кто ушел с немцами во время Второй мировой войны. Третья эмиграция – как бы следующий шаг. По-моему, термин вполне удачный, поскольку эмиграция из Советского Союза действительно шла в три приема. В 81-м году был организован целый симпозиум, который так и назывался: «Третья волна» [471]. Слово «волна», я думаю, тоже вполне соответствует реальности, создает какие-то хронологические категории, границы между поколениями: между первой и второй волной – по меньшей мере лет 20; между второй и третьей – лет 30, наверное.
И предполагает возможность «приливов» и «отливов»?
Совершенно верно. Одна волна отделена от другой как бы впадиной, но может и «захлестывать» другую. Так оно и было. Говорили даже «волна первая с половиной», «волна вторая с половиной». Кто-то ведь убегал и в позднесталинское время, и в раннее хрущевское – например, Дольберг [472]. Были несколько человек, которых уже никак не причислишь к «дипийской волне», но еще не отнесешь к новой.
С какого момента, на ваш взгляд, разумно начинать летоисчисление третьей волны?
Важную роль здесь сыграла поправка Джексона – Вэника, которая была принята в 74-м году. Этот закон был направлен в первую очередь на Советский Союз и отчасти подействовал: выпускать стали больше [473]. Но началась третья волна, по сути, году в 70-м, может быть, даже раньше, закончилась с перестройкой или, скорее, с распадом Союза, то есть в 91-м. После этого эмиграция пошла в основном экономическая. Собственно говоря, третья волна тоже была в известной мере экономической – люди просто искали лучшей жизни. Жить в Союзе было невыносимо чисто материально. Многие подумывали о своем доме и автомобиле, которого в Союзе никогда не смогли бы купить. Кто-то, конечно, думал и о другом. Кого-то выгоняли, хотя он и не хотел уезжать (Бродского в 72-м, Солженицына в 74-м). Но кто-то уезжал и до Бродского. Большинство уезжало по израильской визе. К 72-му году израильский канал уже был, так сказать, пробит. Я тоже думал так уехать, поскольку был женат на еврейке, но жена забастовала, и получилось как в том анекдоте: «Зачем вам уезжать»? – «Да я и не хочу». – «А кто хочет? Жена ваша хочет?» – «Нет, жена тоже не хочет». – «Дочка?» – «Нет, дочка не хочет. Только один человек в семье хочет – зять». – «Ну пускай зять и едет, а вы оставайтесь». – «Дело в том, что зять – единственный у нас не еврей». Вот я и оказался тем самым «зятем».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу