Наконец-то в России нашёлся человек, во всеуслышание объявивший себя счастливым [342].
Он записывает в тетради 1876 г.: «И пребудет всеобщее царство мысли и света, и будет у нас в России, может, скорее, чем где-нибудь» [343].
Почему Достоевский вдруг выступил в, казалось бы, столь несвойственной ему роли исторического оптимиста?
Автор «Дневника» полагал, что процесс, начавшийся в 1861 г., необратим. Процесс этот, по его мнению, должен был вызвать к жизни громадные силы народной самодеятельности, которые в свою очередь получат реальную поддержку со стороны всей интеллигенции, всего «образованного верха». И – со стороны государства. Именно власть, по мысли Достоевского, должна была открыть клапаны «низовой» народной инициативы, гарантировать общественную справедливость и – что самое важное – преобразовать свою собственную историческую природу.
Максималистская, радикальнейшая по своим внутренним задачам и целям программа «передоверялась» именно тем социальным силам, которые меньше всего могли споспешествовать её осуществлению.
В своих упованиях Достоевский не был одинок. Некоторым критически настроенным приверженцам существующего порядка (Юрий Самарин, Иван Аксаков и др.) могло казаться (и казалось), что верховная власть далеко не исчерпала своих реформаторских потенций. Если же говорить о народных массах, то и здесь монархическое мироощущение ещё незыблемо [344].
«Молчаливое большинство» русского образованного общества не готово и не способно к реальной политической борьбе. В то же время оно инстинктивно страшится реакции, безгласности, административного произвола, насильственного «чтения в мыслях», вечного призрака III Отделения.
Именно эта часть российской интеллигенции психологически подготовлена к приятию идеологических моделей, сулящих близкий и желательно безболезненный выход из существующего положения.
Меньшинство рвалось в решительный бой; большинство жаждало «покоя и воли». Покоя – хотя бы относительного, но твёрдо гарантированного. Воли – хотя бы умеренной, личной, без давящего ярма бесконтрольного и самоуверенного деспотизма.
Это большинство должно было склоняться к какой-то идеальной схеме, примиряющей противоречия хотя бы в сфере духа, – как к исходному пункту всего остального.
Всего за месяц до 1 марта возможность безреволюционного выхода из революционного кризиса казалась вполне вероятной [345]. 1 февраля 1881 г. – в день погребения Достоевского – ещё позволительно было надеяться, что 1 марта может не наступить вовсе [346].
В этом смысле сами похороны автора «Карамазовых» представляют любопытнейший исторический феномен. Все партии склонили свои знамёна: факт невиданный, никогда прежде не встречавшийся и никогда потом, кажется, не повторявшийся.
По своему общественному содержанию эти похороны можно считать одной из примечательнейших в русской истории политических манифестаций.
Процессия, растянувшаяся от Кузнечного переулка до Александро-Невской лавры, как бы свидетельствовала о том, что «заветные убеждения» покойного писателя находят внушительный отклик, что «час соединения» уже пробил.
Всё это длилось только одну историческую минуту – и обернулось фантомом, призраком, грубейшим обманом зрения [347].
В набросках к февральскому «Дневнику» 1877 г. Достоевский писал: «У нас можно быть врозь, можно ужасно ругаться за убеждения, но столько искренности в желании добра и тёплой веры в обществе, в юном поколении. Вы ругаете всех, “всё проваливается”, но уже самая жаль и уныние свидетельствуют о горячем желании вашем устройства общего дела» [348].
Иными словами: чем резче критика существующего, чем глубже общественная самокритика, т. е. чем злее «жаль и уныние», тем необоримей «желание добра», тем сильнее уверенность, что ничто не останется в прежнем состоянии.
Неуспокоенность, своего рода общественный негативизм становится в глазах Достоевского самым верным залогом и источником общественного позитивизма.
«Согласны ли в определении общего дела ? – записывает он “для себя”. – Куда! Из-за этого-то и драка, но всё хорошо» [349].
Автор «Дневника» верно нащупал болевую точку, но недооценил серьёзность недуга. Пути русской интеллигенции разошлись, как известно, именно из-за несогласия «в определении общего дела». В 1876 г. Достоевский именовал себя «счастливым человеком», ибо ему казалось, что «общее дело» может стать действительно общим. Но ещё ошеломительнее выглядело заявление о том, что «наш демос доволен, и чем далее, тем более будет удовлетворен, ибо всё к тому идет, общим настроением или, лучше, согласием» [350].
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу