А юный Пушкин играл с огнем. Его убийственные эпиграммы на высших сановников и на самого царя распространялись в многочисленных списках. И доигрался. В апреле 1820 года к нему явился квартальный и повел его в Главное полицейское управление. Там его продержали четыре часа, после чего препроводили в кабинет генерал-губернатора Петербурга графа Милорадовича — того самого, русского Баярда.
Милорадович отечески пожурил Пушкина за легкомыслие и сообщил, что государь повелел учинить обыск в его квартире, дабы изъять все крамольные сочинения.
— Не извольте беспокоиться, граф, — сказал Пушкин, — прикажите подать перо и бумагу, и я их вам запишу — все до единого.
И он тут же на месте исписал целую тетрадь.
— Молодец, — сказал Милорадович, — это по-рыцарски. Думаю, что государь вас простит, если вы пообещаете исправиться.
На следующее утро Милорадович явился к императору с докладом. Выслушав его, Александр спросил:
— Ну и как же с ним следует поступить?
— Я, Ваше Величество, пообещал ему от Вашего имени полное прощение, — сказал Милорадович.
Александр поморщился:
— Не рано ли? — Но вспомнив, что он первый либерал страны, улыбнулся уголками губ. — За него просил Карамзин, — произнес император. — Он предложил отправить его служить на юг, к Инзову. Ну и быть по сему.
Инзов, побочный сын великого князя Константина Павловича, был главным попечителем южных губерний. Это была ссылка, но почетная, похожая на перевод по службе.
Тем временем популярность Федора Толстого все росла. Грибоедов сделал его персонажем своей великой комедии:
Ночной разбойник, дуэлист,
В Камчатку сослан был, вернулся алеутом,
И крепко на руку нечист.
Да умный человек не может быть не плутом.
Когда ж о честности высокой говорит,
Каким-то демоном внушаем:
Глаза в крови, лицо горит,
Сам плачет, и мы все рыдаем.
Толстой был польщен, но, встретив Грибоедова, сказал:
— Ты что же это написал, будто я на руку нечист?
— Так ведь всем известно, что ты в карты передергиваешь.
— И только-то, — искренне удивился Федор. — Так бы и написал, а то подумают, что я серебряные ложки со стола ворую.
* * *
Пушкин все больше занимал воображение Толстого. Везде только о нем и говорили. Узнав, что он был отведен в полицейское управление и пробыл там до вечера и что всех занимает вопрос, что с ним там сделали, Толстой сказал убежденно:
— Высекли!
И светским сплетницам все стало ясно. И как это они сами не догадались. Вскоре весь Петербург только об этом и судачил.
Пушкину о выходке Толстого стало известно лишь несколько месяцев спустя, уже в Екатеринославе. Он был взбешен и, несмотря на именное предписание, хотел немедленно вернуться в Петербург, чтобы стреляться. С большим трудом друзья его удержали, и пришлось ему излить свою желчь в эпиграмме:
В жизни мрачной и презренной
Был он долго погружен.
Долго все концы вселенной
Осквернял развратом он.
Но, исправясь понемногу,
Он загладил свой позор
И теперь он, слава богу,
Только что картежный вор.
Эта эпиграмма походила на пощечину. Во всяком случае, так ее воспринял Толстой, когда она дошла до него, и, не пожелав остаться в долгу, сочинил ответ:
Сатиры нравственной язвительное жало
С пасквильной клеветой не сходствует нимало.
В восторге подлых чувств ты, Чушкин, то забыл,
Презренным чту тебя, ничтожным сколько чтил.
Примером ты рази, а не стихом пороки,
И вспомни, милый друг, что у тебя есть щеки.
Конечно, эпиграмма тяжеловата, строчки режут слух, но Пушкину она наносила тяжелое оскорбление, чего Толстой и добивался. И действительно, Пушкин был задет настолько, что все долгие шесть лет ссылки готовился к дуэли со своим обидчиком. В Одессе он ходил гулять с железной тростью. Подбрасывал ее в воздух и ловил, а когда кто-то спросил, зачем он это делает, ответил: «Чтобы рука была тверже, когда придется стреляться».
В Михайловском он часами тренировался в стрельбе, всаживая пулю за пулей в звезду, нарисованную на воротах.
«Пушкин, — пишет Вяземский, — в жизни ежедневной в сношениях житейских был непомерно добросердечен и простосердечен, но при некоторых обстоятельствах бывал он злопамятен не только в отношении к недоброжелателям, но и к посторонним, и даже к приятелям своим. Он, так сказать, строго держал в памяти своей бухгалтерскую книгу, в которую вносил царапины, нанесенные ему с умыслом, и материально записывал имена своих должников на лоскутках бумаги, которые я сам видел у него. Это его тешило. Рано или поздно, иногда совершенно случайно, взыскивал он долг, и взыскивал с лихвою. В сочинениях его найдешь много следов и свидетельств подобных взысканий. Царапины, нанесенные ему с умыслом или без умысла, не скоро заживали у него».
Читать дальше