Продолговатого разреза глаза, чуть тронутые зеленой акварелью, золотисто-каштановые волосы и едва заметная сутуловатость отдаленно напоминали хозяйку этого дома тех давних времен. Узнав, что я журналист, да еще из Израиля, Мила — так звали встретившую меня сотрудницу музея — обрадовалась.
— У меня есть друг, — сказала она. — Тоже журналист. Работает в местной еврейской газете. Обожает Израиль. Он очень застенчив и сам вам не позвонит. Позвоните вы ему. Пожалуйста.
Неуместное выражение мольбы промелькнуло в ее глазах, и я торопливо обещал, сунув в карман бумажку, на которой она записала телефонный номер. Обещания этого я так и не выполнил.
И вот мы поднимаемся на второй этаж, в квартиру, которую сама Цветаева называла в послереволюционные годы «трущобой». Мила начала низким выразительным голосом:
— Марина Ивановна с мужем и маленькой дочерью Ариадной стала жить в этом доме с лета 1914 года. Она была тогда очень счастлива.
— Не надо, — попросил я, пытаясь улыбкой сгладить возможную обиду. — Все это я знаю. Давайте посмотрим молча.
Да, реставраторы потрудились на славу. Здесь почти все выглядит так, словно на дворе 1914 год. Чисто, ухожено. Замысловато расположенные комнаты на трех уровнях — этажах. Потолки и высокие, и низкие, скошенные — как тогда. Много фотографий Марины, Али, Сергея Эфрона. А вот и ее кабинет со столом у окна — не тем, который подарил ей отец к шестнадцатилетию, но очень похожим. Много антикварных вещей примерно того времени. Стенды. Все, как положено. Осмотр закончен.
— Я вижу, вам не очень понравилось, — с едва ощутимой грустью сказала Мила.
— Не то слово. Понимаете, мне эта квартира представлялась сценой, где на годы растянулась такая трагедия, что куда там грекам. Вон там стоял не этот рояль, а Маринин любимый, тарусский. Продала за пуд черной муки. Красное дерево порубила на дрова. Портрет своей матери в гробу пыталась выдрать из золоченой рамы — и не смогла, ибо вделан он был, как склепан. Так и отдала старьевщику — с рамой. Здесь и в самые студеные дни не топилась печка. Ни свечек, ни керосина для коптилки не было. Темь и холод не оставляли этой квартиры.
А однажды сюда проник грабитель, и, потрясенный запредельной этой бедностью, уходя, предложил Марине Ивановне немного денег. Пришел взять, а уходя — дал.
Здесь она не смогла прокормить двух своих дочек и младшую, трехлетнюю, отдала в приют, на смерть. Не отдала даже, а швырнула в прорву, молоху в пасть, чтобы выкупить Алину жизнь. Старшую у тьмы выхватывая — младшей не уберегла. Так как же я, зная все это, могу отнестись к тому, что вижу здесь сейчас?
Мила вскинула к лицу узкую ладонь, как бы защищаясь от неожиданного нападения.
— Да, так все и было. Но чего же вы хотите? Чтобы здесь царила разруха и запустение, как в те жуткие годы? Кому нужен такой музей? Лжи здесь нет. Тут все, как было до апокалипсиса, обрушившегося на Россию. Все-таки до революции Марина Ивановна прожила в этой квартире несколько счастливых лет. Да и потом здесь у нее бывали и Эренбург, и Мандельштам, и Тихон Чурилин, и князь Сергей Волконский, и студийцы Вахтангова, и Сонечка Голлидей, и многие другие не менее удивительные люди. Здесь написаны пьесы из цикла «Романтика», множество стихов и поэм. Так разве можно свести все к удушливому тогдашнему быту, как бы он ни был тяжел?
Она смотрела на меня с мягким укором, и я пожалел о категоричности своих суждений, ибо истинное понимание, если вообще таковое возможно, достигается только чувством.
— Вы совершенно правы, и извините меня, бога ради, за столь неуместную инвективу.
— Нет, что вы. Вы говорили так искренне. Вы, наверно, очень любите стихи Цветаевой?
— Это как раз наименее важно, — сказал я уже устало.
Когда я уходил, она вдруг смущенно произнесла:
— Знаете, я ведь пишу и стихи, и прозу. Вот тут у меня с собой рассказ. Может, его удастся напечатать в Израиле?
Она протянула мне несколько сложенных пополам белых листов. Я прочитал их в метро, возвращаясь в свое московское пристанище. Это была аллегория о судьбе народа-скитальца, написанная, по-видимому, не без влияния еврейского журналиста, ее друга.
У рассказа был эпиграф из Хименеса, и я несколько раз повторил про себя грустные строки:
Ты мертва, почему же печаль, как живая,
Из очей твоих смотрит, по-прежнему черных?
* * *
Прогуливаясь по Арбату, набрел я на книжную лавку, принадлежащую, как выяснилось, журналу «Москва». Продавщица — дама средних лет с беспокойно-назойливыми глазами, сказала таким тоном, словно видела меня каждый день: «Девятый номер „Москвы“ только что принесли. Он еще пахнет свежей краской».
Читать дальше