– Здравствуйте.
– А, Игорь. Здравствуй, здравствуй. Ты чего?
– Да вот вы обещали прочесть мою повесть.
– Когда?
– Еще два месяца назад.
– Ну уж, не говори. Наверное, две недели.
– Две недели назад вы сказали мне зайти через две недели. Но это было уже пятый раз.
– Вот поди ж ты, как замотался. А все венгры. Слышал, наверное, – декада венгерской литературы сейчас, заседания, встречи, отчеты, переводы. Газету прочесть некогда, не то что рукопись.
Ефимов описывает процесс «выхаживания» текста. Рукопись одобрена, журнал принял ее, но вопрос о сроке выхода номера с повестью открыт. При необходимости редакция сдвинет ее «на подальше», отдав страницы другим, нужным материалам. Ефимов в Москве величина относительная. Ленинградский прозаик не из первого десятка, крепкий «середняк», от которого столичные издания не ждут шедевров. Печатать можно, но можно и не печатать. Пренебрежения к автору нет, но присутствует некоторая «свобода в общении». Приходить и напоминать – правила игры, не прописанные, но соблюдаемые авторами. Правила вырастают из невидимой «табели о рангах». Кому-то достаточно позвонить, а кому-то редакция звонит сама, напоминая, что читатели ждут обещанной встречи с произведением любимого писателя. Средний же автор обязан ходить, вежливо справляться, быть выдержанным, «на позитиве». Вспомним еще раз чернильницу Марамзина. В отличие от своего несдержанного товарища Ефимов следовал правилам. Делал он это осознанно, хотя и с оговорками:
Гордость была непозволительной роскошью. Конечно, можно было бы махнуть рукой на литературную карьеру, вернуться к инженерству. Но это означало бы не просто утрату всех писательских льгот и привилегий (поликлиника, книжная лавка писателей, дома творчества, заграничные командировки, право на дополнительную жилплощадь). Это означало бы конец писательства вообще. Ибо на четвертом десятке не было бы уже сил писать по вечерам, после работы, как это удавалось в двадцать лет.
Здесь честно и со знанием дела перечислены компоненты того самого «писательского соцпакета». Как-то нелепо смотрятся жалобы на «преклонный возраст». Кроме того, ранее автор описывает скуку и безделье, которые его угнетали во время работы в лаборатории. Тут можно с собой прихватить черновик очередного романа и практически свободно творить. Ну и наконец, двадцатилетний Ефимов нас не радовал шедеврами, созданными после работы. Повторюсь, что в мемуарах нет ничего о его первых писательских шагах. Нет никакого «Мартина Идена». Об этом, кстати, писатели любят вспоминать. Особенно те, которые состоялись. А Ефимов явно чувствует себя таковым.
Ну, это приземленные, бытовые вещи. А как же погони, визг тормозов разноцветных «Волг», диссидентство, «сладкий воздух свободы»? «Смутьянство», как утренний летний туман, рассеивается и здесь:
А в лагере уцелеть мне было бы нелегко. Все бывшие зэки сходились на том, что крепкий желудок – одно из главных условий выживания там. При моей повышенной кислотности (любое отклонение от диеты наказывалось приступом изжоги) возникновение и быстрое развитие язвы желудка на лагерной баланде было гарантировано.
Отмечу, что Довлатов объясняет свое «недиссидентство» несколько иначе. Из знакомого интервью Виктору Ерофееву, опубликованного в журнале «Огонек», в части, касающейся причин эмиграции писателя:
Представьте себе – в Ленинграде ходит такой огромный толстый дядя, пьющий. Печатается в «Континенте», в журнале «Время и мы». Участвует в литературной жизни, знаком с Бродским. Шумно везде хохочет, говорит какие-то глупости, ведет вздорные антисоветские разговоры и настоятельно всем советует следовать его примеру. И если существовал какой-то отдел госбезопасности, который занимался такими людьми, то им стало очевидно: надо либо сажать, либо высылать. Они же не обязаны были знать, что я человек слабый и стойкий диссидент из меня вряд ли получится…
Говоря о слабости, Довлатов не подыгрывает читателю, а обозначает свою человеческую предельность – изначальную невозможность совершить определенные действия, понимая их последствия. Объяснение Ефимова – как я мог стать героем, но подвела слабость желудка. Кислотность – препятствие не на пути к подвигу, а к личной честности, на которую способны далеко не все. Осуждаю ли я автора мемуаров за нежелание идти в лагерь или за желание увидеть свою повесть напечатанной? Нет. Вопрос в другом: зачем при этом рассказывать о своем смутьянстве? Тем более, что писались воспоминания не в девяностые годы, когда диссидентство – реальное или мнимое – было ощутимым социальным бонусом. Рассказ о себе – среднем советском писателе – не менее драматичен и интересен. Другое дело, что признать свою «среднесть» оказывается очень тяжело.
Читать дальше