Я часто говорил о Киевских балах, не описав ни одного из них, тогда как имею к тому возможность, каждую неделю видевши их у себя дома; ибо детей не только не отсылали к себе в комнату; но даже иногда возили их с собою в чужие дома. Они начинались редко после семи часов вечера. Хозяин дома открывал их обыкновенно польским [83]с почтеннейшею из дам; мужчины выступали важно, выделывали па, меняли руки, и этот церемониальный марш продолжался не менее получаса. Потом начинались англезы или контрдансы, как их называли; ряд мужчин становился против ряда женщин. Старались сколь можно более разнообразить фигуры и самые названия сих контрдансов: одному дано было имя Данилы Купера, вероятно в честь композитора его, какого-нибудь Англичанина, Cooper; другому имя Березани, в честь какой-то победы над Турками, еще другие назывались Соваж, Pré juge vaincu, Английский променад. О мазурке и крокавяке и слуху еще не было, хотя мы жили в двух шагах от Польши; также о матрадуре и тампете, которые гораздо новейшего изобретения. Вместо Французской кадрили танцевали какой-то монюмаск, а потом чего уже не было! Наскучив веселыми звуками, принимались иногда за менуэты, а там за аллеманд, и в нем особенно отличался один немец, полусумасшедший нарумяненный доктор Шёнфогель. Кто бы мог подумать, вальсов еще не знали. На сих балах можно было видеть и Малороссийскую метелицу, и голубца, и казачка; плясали и по-русски, и по-цыгански, кто во что горазд. Как сии балы всегда должны были начинать Польским, так непременно должны были оканчиваться алагреком, который не что иное был как нынешний, чуть ли не покойный гросфатер.
Когда пожилые мужчины не волнуются страстями, когда их не мучат ни чрезмерная алчность к золоту, ни зависть, ни пожирающее, беспредельное честолюбие, когда они блаженствуют под сению мудрого и твердого правительства, которое равно охраняет безопасность и не допускает возможности преступных, дерзких замыслов: тогда, спокойные духом, они делаются почти молоды и готовы иногда резвиться как дети. Молодые же люди всегда расположены к веселости, лишь бы имели благоразумие не отказываться преждевременно от юности, блага невозвратного. Таковыми были почти все тогда в Киеве. У одного князя Дашкова начинался новый век: у него были уже трубки, и пунш, и смелое обхождение без разбора лет и пола; но за то от дома его бежали, как от заразы. Беззаботная же, непринужденная, хотя и пристойная веселость, коей предавались в описываемых мною собраниях люди разных возрастов и состояний, делала всю прелесть старинных наших балов. Коноводом на них был шестидесяти-семилетний старик-Немец, артиллерийский генерал Нилус, отец моего товарища; он распоряжал тайцами, приказывал музыкантам и с неимоверною живостью плясал весь вечер до упаду. Надобно знать также, что он был подагрик; когда сия мучительная болезнь его удерживала дома, то отсутствие его было очень заметно, и веселость уменьшалась на вечеринках; но лишь только немного отпустит ему, он опять явится в бархатных сапогах, и уже сидя, взором, криком, движением, хлопаньем возбуждает танцующих. Все, кои не были записные бостонисты, несмотря на лета, участвовали в танцах, и от старика Нилуса до меня, осьми или девятилетнего мальчика, неудачного ученика г. Пото, все бывало в движении. Одного отца моего, не знаю почему, исключая Польских, я никогда не видал танцующим…
Ф. Вигель
Последние два года моего отрочества протекли более в городе. Я уже находил удовольствие бывать чаще с моими родителями, особенно когда у нас случались гости, и вслушиваться в их разговоры. С гордостью могу сказать, что я вырос и состарился под шумом отечественной славы. Находясь в Казани, еще семилетним мальчиком, я выбегал на нашу Сарскую улицу, смотреть на проходящие отряды пленных польских конфедератов. Уже тогда затвержены были мною имена Пулавских, Потоцких и проч. С переселением нашим в Симбирск началась война с Оттоманскою Портою. Отец мой, получая при газетах реляции, всегда читывал их вслух посреди семейства. Никогда не забуду я того дня, когда слушали мы реляцию о сожжении при Чесме турецкого флота. У отца моего от восторга перерывался голос, а у меня навертывались на глазах слезы. Симбирские обыватели, сколько я могу судить по воспоминаниям, наслаждались тогда совершенною независимостью: от дворянина до простолюдина, никто не нес другой повинности, кроме поставки в очередь свою бутошника, и, по временам, военного постоя. Последний мещанин или цеховой имел свой плодовитый при доме садик, на окне в бурачке розовый бальзамин и ничего не платил за лоскуток земли, доставшейся ему по купле или от прадеда. Заграничные товары были дешевы; например, фунт американского кофия – кто ныне тому поверит? – продавался по сорока копеек. Рубль ходил за рубль; серебра было много, а об лаже на звонкую монету и ассигнации даже и понятия не имели. Первенствующие особы в городе были: комендант, начальник гарнизонного баталиона и воевода, первоприсутствующий по гражданским делам. Дворянство знало и уважало их по мере личных достоинств. Тогда еще не было в провинциях ни театров, ни клубов, которые ныне и в губернских городах разлучают мужей с женами, отцов с их семейством. Тогда едва ли кто понимал смысл слова: рассеяние, ныне столь часто употребляемого. Каждый имел свои связи не от трусости, не из корыстных видов, а по выбору сердца. Таким образом жил и отец мой.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу