– Содержание одобряю, а подпись нет. Унижение паче гордости. Впрочем, эка невидаль написать хороший фельетон: выпью черного кофея, выкурю дюжину сигар и напишу не хуже…
Другой такой же талантопоклонник и корыстолюбец, Амфитеатров, расхвалив в газете «Россия» мою первую книгу «Записки юнкера»668, так закончил свою апологию:
«Автор покрыл себя неувядаемым позором, печатаясь на страницах “Гражданина”».
При свидании же со мной прибавил:
– Мы все знаем, что Мещерский не дурак, но мы обязаны считать его таковым…
Вот почему, когда Дорошевич спросил меня, как я намерен подписывать статьи, дав понять, что желательно что-нибудь более звучное, чем мои прежние псевдонимы, я, бросаясь из крайности в крайность, выпалил:
– Баян.
– Баян так Баян!
– Я пошутил.
– Боитесь «песен громких»?
– Боюсь.
– Спеть-то вы споете, а вот где сядете?
Из «Гражданина» в «Русское слово» – дистанция большая. Не говоря уже об «одиозности» органа кн[язя] Мещерского, аудитория его была в 2 тысячи реакционеров, а у «Русского слова» – около миллиона прогрессистов 669. Первые мои опыты были поэтому не из легких – пришлось и впрямь больше петь, чем говорить. Но после успеха «Большого человека» дерзость моя преодолела мою трусость.
Обаяние Дорошевича на всех сотрудников «Русского слова» было безгранично. И у Суворина было это обаяние. Но старик лукавил, подсиживал, лгал и, вообще, вел игру, по выражению англичан, «не честную». А Влас, как медведь, пер на рожон, подгребал под себя, сыпал без меры своим талантом и высасывал без меры чужой. Оба были деспотами; выше всех правд земных ставили успех. Но Суворин был ближе к скорпиону, а Дорошевич – к коршуну.
И «Новое время», и «Русское слово» держали в струнку русское правительство; оба боролись со скукой и бездарностью русской жизни; но Суворин в этой борьбе не забывал своих интересов. А Дорошевич чхал на интересы Сытина. Для Дорошевича все сводилось к моральной власти, для Суворина – к реальной. Вот почему в революцию 1905 года Суворин изменил общественному движению, а Дорошевич в революцию 1917 г[ода], не одобрив ее, сложил оружие. Но оба, в техническом отношении, были редакторами, которых до них и после них не было и вряд ли когда будет.
Перекрасившись из «Серенького» в Баяна, я перешагнул из одной эпохи моей жизни в другую – из эпохи приватности в эпоху общественности. Крещение это явилось для меня порогом, за которым я оставил мои личные связи и мою деятельность закулисную, – сменив их на связи политические и на деятельность открытую. В этом смысле новый псевдоним меня обязывал и перед совестью, и перед людьми, – обязывал потому, что и совесть моя, и, главным образом, люди, под этим новым покровом, за этим ярким щитом, дали мне возможность вырваться из сомнительной тени интриг на яркий свет борьбы, положили крест на моих старых грехах, зачеркнули все двусмысленности моей карьеры и моей странной близости к таким крупным делателям истории, как гр[аф] Витте, Плеве, кн[язь] Мещерский, на каковую близость не давало мне право ни мое рождение, ни образование, ни способности. Под этим ярким именем, связанным с именем великого поэта, я из подсудимого как бы делался судьей. Только шалый успех моей пьесы («Большой человек») дал мне повод заимствовать это светлое имя, и только удельный вес Дорошевича позволил мне его удержать. В поэме Пушкина есть и другое имя, столь же темное, сколь светло имя Баяна, – Рогдай 670. Его я приберег для «Нового времени». За подписью «Рогдай» не появилось ничего, что бы не могло быть подписано Баяном; но не Суворин с «Нов[ым] вр[еменем]» вывели меня из тени прошлого к свету будущего, а Дорошевич с «Русск[им] словом». Вот почему тем, кто считает себя вправе меня ныне судить, я предлагаю, прежде всего, познакомиться с деятельностью моей, как Баяна.
Главным и непоправимым в карьере Баяна является то, что он «неуч». Кавалерийский штаб-ротмистр вряд ли имеет право на трибуну проповедника. Допустим, что прецедент Баяна не первый: Дорошевич тоже не прошел высшего образования, не коснулись его и многие «лихачи» «Нов[ого] вр[емени]» во главе с Сувориным. Русскую историю последнего пятидесятилетия царизма делали почти сплошь «неучи». Сам Витте, хоть и отличный математик, был детски наивен в вопросах истории, философии, социологии. Все его реформы были ему продиктованы окружавшими его людьми науки. Но наше освободительное движение находилось почти целиком в руках людей и просвещенных, и ученых. В этом смысле, пожалуй, Россия ничем не отстала от Европы, – тамошним Каутским, Эвальдам, Мишле, Рорбахам, Оствальдам у нас соответствовали Петрункевичи, Винаверы, Милюковы, Муромцевы, Кизеветтеры, Стасюлевичи, Кони и многие, многие другие, составлявшие в конце 19-го и начале 20-го века цвет русской интеллигенции. Чтобы стать в позу критика и судьи этих людей, проникнуться их идеями и впрячься с ними в колесницу русского прогресса, мало было смелости и таланта. Был хмель успеха и была инстинктивная чуткость. Ладья Баяна плыла под парусами этого хмеля и этой чуткости. И плыла так целое десятилетие, – важнейшее, за три века царизма.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу