Письмо Дельвига писано в декабристском духе, с пониманием опасности («я заболтался»); в начале этого письма Дельвиг писал о всеобщем сочувствии Пушкину в его конфликте с Воронцовым и, видимо, для контраста рисует благонамеренные чувства Карамзина, Жуковского. Пушкин, однако, утешался не насмешками и критикой в адрес старших друзей. Он вступал в михайловский период — годы, когда были созданы «19 октября», «Андрей Шенье», «Зимний вечер», «Пророк», когда было закончено несколько глав «Евгения Онегина» и создан «Борис Годунов». «Я могу творить»,— эти слова в известном письме H. Н. Раевскому скромно и просто выражают самоощущение гения.
При таких достижениях, таких победах, казалось бы, должны вызывать грустную насмешку несправедливые, даже нелепые упрёки Карамзина — о «неустройстве души», «несдержанном слове», «горячке и бреде».
Между тем Пушкин, по собственной логике, приходит всё к большему признанию его труда, его личности. Недаром в конце 1824 года поэт опять рисует профиль Карамзина; [432]время этого рисунка точно совпадает с первыми подготовительными заметками к «Борису Годунову».
Так, в «михайловские месяцы» сходятся воедино любовь и уважение Пушкина к Карамзину, надежда, что тот поможет выбраться из неволи; а с другой стороны, ворчливое непонимание самого Карамзина, впрочем, постепенно отступающего под «натиском» Вяземского, Жуковского, А. Тургенева.
В ноябре 1824 года поэт просит брата поговорить с Жуковским и Карамзиным: «Я не прошу от правительства полумилостей <���…> Надеюсь на справедливость» ( XIII, 121).
1 декабря 1825 года — в гостях у Карамзиных Лев Пушкин.
2 декабря Карамзин — Вяземскому: «Вчера молодой Пушкин читал нам наизусть „цыганскую“ поэмку брата и нечто из Онегина. Живо, остроумно, но не совсем зрело…» [433]
Историограф, однако, понимал, что надо воспользоваться случаем, и в феврале прислал новую поэму императрице; та благодарила за удовольствие, но дальше дело не продвинулось [434].
Несколько позже, услышав пение графа Виельгорского на слова Пушкина, Карамзин возмущён и рассержен переложением на музыку «таких ужасов… как „Режь меня, жги меня“» [435].
Решительно не привык литератор старой школы к новой словесности. Не веря в гений Пушкина, Карамзин, кажется, оттого и вяло за него просит: его всегдашняя искренность вдруг становится недостатком.
В конце декабря Пушкин просит брата: «Напиши мне нечто о Карамзине, ой, ых…» ( XIII, 130).
В эту пору выходит и распространяется первая глава «Евгения Онегина», где одно из примечаний — очередная пушкинская любезность Карамзину: цитируется речь историографа в Российской академии и между прочим его слова, очень полюбившиеся Пушкину: «Мы зреем не веками, а десятилетиями…» ( VI, 652).
Меж тем начался 1825 год. Карамзин трудится над последним томом своей «Истории…». Пушкин — над «Борисом Годуновым».
23 февраля в письме Гнедичу — знаменитая фраза: «История народа принадлежит Поэту» ( XIII, 145). Пушкин шутя и всерьёз вмешивается в знаменитый спор Карамзина с декабристами. «История народа принадлежит царю»,— написал Карамзин во введении к своему труду; «История народа принадлежит народу»,— отвечали Николай Тургенев и Никита Муравьёв.
Пушкинский афоризм подразумевает, что народ, конечно, главное действующее лицо истории, не может осознать своей роли, своего места без лучших сынов, без Пророка, Поэта. Именно такова, между прочим, роль самого Пушкина, который в своей драме открывает народ иначе, много глубже, нежели и Карамзин, и декабристы.
28 апреля Александр Тургенев возмущается вдруг «эпиграммами Пушкина на Карамзина» [436]: мелкий, частный пример того, как плохо представляют друзья нового Пушкина, отличающегося от Пушкина 1818 года! Тургенева успокоили.
25 мая Пушкин пишет Вяземскому тёплые строки о Жуковском, не догадываясь, что они будут использованы для «согревания» сурового Карамзина: А. И. Тургенев выпишет для историографа пушкинские слова: «Но ты слишком бережёшь меня в отношении к Жуковскому. Я не следствие, а точно ученик его, и только тем и беру, что не смею сунуться на дорогу его, а бреду просёлочной. Никто не имел и не будет иметь слога, равного в могуществе и разнообразии слогу его. В бореньях с трудностью силач необычайный. Переводы избаловали его, изленили; он не хочет сам созидать, но он <���…> гений перевода. К тому же смешно говорить об нём, как об отцветшем, тогда как слог его ещё мужает. Былое сбудется опять, а я всё чаю в воскресении мёртвых» ( XIII, 183).
Читать дальше